хватался за нее руками, чтобы не сорваться и не улететь в этом бешеном смерче, который кружился быстрее, быстрее, быстрее. Вдруг также вскрикнул не своим голосом – и на него накатило, подняло, понесло, закружило.
Последний страшный общий вопль:
– Эвa-эвo!
И вдруг все остановились, пали ниц, как громом пораженные, закрыв лица руками. Белые рубахи покрыли пол, как белые крылья.
–
Царица вышла оттуда, держа в руках серебряную чашу, вроде небольшой купели, с лежавшим в ней на свитых белых пеленах голым младенцем. Он спал: должно быть, напоили сонным зельем. Множество горящих восковых свечей стояло на тонком деревянном обруче, прикрепленном спицами к подножию купели, так что огни приходились почти в уровень с краями чаши и озаряли младенца ярким светом. Казалось, он лежит внутри купавы с огненным венчиком.
Царица поднесла купель к Царю, возглашая:
Царь осенил младенца трижды крестным знамением.
Потом взял его на руки и занес над ним нож.
Тихон лежал, как все, ничком, закрыв лицо руками.
Но глядел одним глазом сквозь пальцы украдкою и видел все. Ему казалось, что тело Младенца сияет, как солнце, что это не Иванушка, а таинственный Агнец, закланный от начала мира, и что лицо того, кто занес над ним нож, как лицо Бога. И ждал он с непомерным ужасом и желал непомерным желанием, чтоб вонзился нож в белое тело, и пролилась алая кровь. Тогда все исполнится, перевернется все – и в последнем ужасе будет последний восторг.
Вдруг младенец заплакал. Батюшка усмехнулся – и от этой усмешки лицо бога превратилось в лицо зверя.
«Зверь, дьявол, Антихрист!»… – блеснуло в уме Тихона. И внезапная, страшная, нездешняя тоска сжала ему сердце. Но в то же мгновение – словно кто-то разбудил его – он очнулся от бреда. Вскочил, бросился на Аверьянку Беспалого, схватил его за руку и остановил удар.
Все вскочили, устремились на Тихона и растерзали бы его, если бы не послышался громовой стук в дверь. Ее ломали снаружи. Обе половинки зашатались, рухнули, и в горницу вбежала Марьюшка, а за нею люди в зеленых кафтанах и треуголках, со шпагами наголо: это были солдаты. Тихону казались они ангелами Божьими.
В глазах его потемнело. Он почувствовал тяжесть в плече, поднял к нему руку и нащупал что-то теплое, липкое: то была кровь; должно быть, в свалке ранили его ножом.
Он закрыл глаза и увидел красное пламя горящего сруба, красную смерть. Белые птицы летели в красном пламени. Он подумал: «Страшнее, чем красная, белая смерть» – и лишился сознания.
II
Дело о еретиках разбиралось в новоучрежденном Св. Синоде.
По приговору суда, беглого казака Аверьянку Беспалого и родную сестру его, Акулину, колесовали. Остальных били плетьми, рвали им ноздри, мужчин сослали на каторгу, баб – на прядильные дворы и в монастырские тюрьмы.
Тихона, который едва не умер от раны в острожной больнице, спас прежний покровитель, генерал Яков Вилимович Брюс. Он взял его к себе в дом, вылечил и ходатайствовал за него у Новгородского архиерея, Феофана Прокоповича. Феофан принял участие в Тихоне, желая показать на нем пастырское милосердие к заблудшим овцам, которое всегда проповедовал: «С противниками церкви поступать надлежит с кротостью и разумом, а не так, как ныне, жестокими словами и отчуждением». Хотел также, чтобы отречение Тихона от ереси и принятие его в лоно православной церкви послужили примером для прочих еретиков и раскольников.
Феофан избавил его от плетей и от ссылки, взял к себе на покаяние и увез в Петербург.
В Петербурге архиерейское подворье находилось на Аптекарском острове, на речке Карповке, среди густого леса. В нижнем жилье дома помещалась библиотека. Заметив любовь Тихона к книгам, Феофан поручил ему привести в порядок библиотеку. Окна ее, выходившие прямо в лес, часто бывали открыты, потому что стояли жаркие летние дни, и тишина леса сливалась с тишиною книгохранилища, шелест листьев – с шелестом страниц. Слышался стук дятла, кукованье кукушки. Видно было, как на лесную прогалину выходит чета круторогих лосей, которых пригнали сюда с Петровского, тогда еще совсем дикого, острова. Зеленоватый сумрак наполнял комнату. Было свежо и уютно. Тихон проводил здесь целые дни, роясь в книгах. Ему казалось, что он вернулся в библиотеку Якова Брюса и что все эти четыре года скитаний – только сон.
Феофан был к нему добр. Не торопил возвращением в лоно православной церкви, только указал для прочтения, за недостатком русского катехизиса, на нескольких немецких богословов и на досуге беседовал с ним о прочитанном, исправляя ошибки протестантов, согласно с учением церкви греко-российской. В остальное время давал ему свободу заниматься чем угодно.
Тихон опять принялся за математику. В холоде разума отдыхал он от огня безумия, от бреда Красной и Белой смерти.
Перечитывал также философов – Декарта, Лейбница, Спинозу. Вспоминал слова пастора Глюка: «Истинная философия, если отведать ее слегка, уводит от Бога; если же глубоко зачерпнуть, приводит к Нему».
Бог для Декарта был Первый Двигатель первой материи. Вселенная – машина. Ни любви, ни тайны, ни жизни – ничего, кроме разума, который отражается во всех мирах, как свет в прозрачных ледяных кристаллах. Тихону было страшно от этого мертвого Бога.
«Природа полна жизни, – утверждал Лейбниц в своей „Монадологии“. – Я докажу, что причина всякого движения – дух, а дух – живая монада, которая состоит из идей, как центр из углов». Монады соединены предустановленной Богом гармонией в единое целое. «Мир – Божьи часы, horologium Dei». Опять, вместо жизни – машина, вместо Бога – механика, – подумал Тихон, и опять ему стало страшно.
Но всех страшнее, потому что всех яснее, был Спиноза. Он договаривал то, что другие не смели сказать. «Утверждать воплощение Бога в человеке – так же нелепо, как утверждать, что круг принял природу треугольника, или квадрата.
Однажды Тихон заговорил о Спинозе с Феофаном.
– Оной философии основание глупейшее показуется, – объявил архиерей с презрительной усмешкою, – понеже Спиноза свои умствования из единых скаредных контрадикций [65] сплел и только словами прелестными и чвановатыми ту свою глупость покрыл…
Тихона эти ругательства не убедили и не успокоили.
Не нашел он помощи и в сочинениях иностранных богословов, которые опровергали всех древних и новых философов с такою же легкостью, как русский архиерей Спинозу.
Иногда Феофан давал Тихону переписывать бумаги по делам Св. Синода. В присяге Духовного Регламента его поразили слова: «Исповедую с клятвою крайнего Судию духовные сея коллегии быти Самого Всероссийского Монарха, Государя нашего Всемилостивейшего». Государь – глава церкви; государь – вместо Христа.
«