на стол. Видно было, как на лужайке перед домом Кейси с двойняшками, сидя на клетчатом красном пледе, лущат горох. Не отнимая руку от столешницы, Дьюкейн задержался в залитой солнцем знакомой прихожей, с щемящим, но уже новым чувством, трогательным, сладостным и острым, — восприятием невинного мира, мира, который он любил, в котором нуждался и который, конечно же, никоим образом не мог утратить безвозвратно! Невинность много значит, думал он. Она не кончается, когда ее теряешь. Она так или иначе присутствует в твоей жизни, теплая, свежая, совершенно недоступная автоматизму, унылому однообразию.
Дойдя до площадки, Дьюкейн увидел в дальнем конце коридора Пирса, который только что поднялся по черной лестнице, ведущей из судомойни. Пирс, который его не заметил, шел, осторожно ступая, и нес в руке белую плошку. Стараясь не расплескать ее содержимое, открыл дверь своей комнаты и вошел туда. Дьюкейн полумашинально запечатлел в сознании увиденное, полумашинально сосредоточился. И вдруг, с мгновенным озарением, возвращающим его к действительности, разгадал, что оно значит. Помедлил, собираясь с мыслями, быстро прошел мимо комнаты Барбары, остановился возле Пирсовой двери и распахнул ее. На кровати у Пирса, свернувшись клубком, сидел Монтроз.
— Ну и стервец ты, Пирс! — сказал Дьюкейн.
Пирс, который как раз в эту минуту поставил на пол плошку с молоком, медленно выпрямился, снял очки и, оттопырив пухлую нижнюю губу, не спеша провел рукой по своему прямому лбу, по длинному носу, словно желая закрепить на лице его теперешнее выражение. Он ждал.
Дьюкейн подхватил на руки Монтроза и, широко шагая, вышел из комнаты. Постучался в дверь к Барбаре и, не дожидаясь ответа, вошел. В комнате никого не было. Пирс, который шел по пятам за Дьюкейном, вошел за ним следом. Они взглянули друг другу в лицо.
— Это черт знает что такое!
Дьюкейн почувствовал вдруг, что его трясет от гнева. Все его неурядицы, треволнения и сознание своей вины сошлись, казалось, в этом простом чувстве злобы.
— Я Монтрозу не сделал ничего плохого, — тщательно подбирая слова, проговорил Пирс.
— Монтрозу — нет, а Барбаре — сделал! Как ты додумался сотворить такую гнусность?
Дьюкейн опустил Монтроза на стол. Сажая кота, он заметил у себя под рукой маленький, с серебряным кнутовищем, хлыст Барбары для верховой езды. Образ хлыста, обособленный, отстоящий от всего прочего, взятый в рамку, возник перед ним — и пропал.
— Понимаете, — тем же медлительным, поясняющим тоном сказал Пирс, — ей стоило только прийти, заглянуть ко мне в комнату, как когда-то, не обращаться со мной, как с прокаженным, — и она бы узнала, где находится Монтроз. Это было ей вроде испытания.
Опершись одной рукой на стол, Пирс подался всем корпусом вперед для большей убедительности.
— Ты умышленно причинил ей боль и горе, да еще и продолжал в том же духе, — сказал Дьюкейн. — Я считаю…
Ладонь его сомкнулась на кнутовище, и быстрым, но вполне обдуманным движением он занес хлыст и с силой хлестнул им Пирса по тыльной стороне руки. Подросток сморщился от боли, но не отвел от Дьюкейна глаза и не отдернул руку.
— Это что здесь происходит? — спросила, появляясь в дверях, Мэри Клоудир.
Пирс медленно повернулся и, не глядя на мать, прошел мимо нее в коридор и оттуда — к себе в спальню.
Мэри, еще секунду помешкав на пороге, зашла в комнату Барбары. Она поняла, что ей непросто будет справиться с потрясением от зрелища того, как Дьюкейн бьет ее сына. Не в силах разобраться в хаосе охвативших ее чувств, она не знала, что сказать.
— Простите, — тоже в явном замешательстве проговорил Дьюкейн. — Я виноват.
— Как, я вижу, здесь Монтроз…
— Закройте дверь, Мэри.
— Да что случилось?
— Дело в том… Закройте же дверь… Дело вот в чем — все то время, пока мы думали, что Монтроз потерялся, Пирс держал его взаперти у себя.
— Боже, какая гадость… Я…
— Да, гадость. И я, к сожалению, вспылил. А не должен был.
— Вас нельзя винить. Он поступил возмутительно. Я пойду найду Барбару.
— Погодите минутку, Мэри. Только отпустите Монтроза, ладно? Вот так. И сядьте. Не сердитесь. Всего лишь задержитесь на минуту!
Мэри села на кровать, глядя во все глаза на Дьюкейна, который стоял, нахмурясь, у окна, все еще сжимая в руке хлыст. Внезапно, пожав плечами, он швырнул хлыст на стол и скрестил на лбу ладони, прикрыв ими глаза.
— Вы огорчились, — сказала Мэри. — Не печальтесь, не надо! Вы что, боитесь, что я на вас рассержусь?
— Нет-нет. Я действительно кое-чем расстроен, — не уверен даже, что точно знаю чем. Пирс меня теперь, наверное, возненавидит.
— С таким же успехом может теперь и полюбить. У молодежи странная психология.
— У всех людей она странная, — сказал Дьюкейн.
Он сел за стол и устремил взгляд на Мэри. Совиные круглые глаза его, резко выделяясь своей голубизной на загорелом худом лице, глядели на нее озадаченно, рука привычным быстрым движением то и дело отводила назад слипшиеся пряди темно-каштановых волос. Мэри смущало выражение его лица. Что-то с ним было неладно.
— Простите, — помолчав, сказал Дьюкейн. — У меня сейчас недовольство собой достигло критической точки, и я нуждаюсь в сочувствии. Мы всегда ищем сочувствия, когда меньше всего его заслуживаем.
По Кейт скучает, подумала Мэри. Она сказала:
— У вас-то, Джон, я уверена, нет особых причин для недовольства собой. Но что касается сочувствия, я готова! Рассказывайте, в чем дело.
Голубые глаза Дьюкейна округлились еще заметнее — похоже, от тревоги. Он хотел было заговорить, осекся, потом спросил:
— А Пирсу сколько лет?
— Пятнадцать.
— Не грех бы мне было узнать его поближе.
— Еще узнаете, надеюсь. Не можете же вы брать на себя заботу о каждом, Джон!
— Так я, по вашим представлениям, постоянно занят тем, что проявляю о ком-то заботу?
— Ну, в общем, да…
— Кошмар!
— Простите, я не это хотела…
— Ничего. Он очень замкнутый мальчик.
— Слишком долго живет без отца. Который год — лишь со мною одной.
— Сколько ему было, когда он лишился отца?
— Два года.
— Тогда он его почти не помнит!
— Почти.
— Как звали вашего мужа, Мэри?
Нет уж, пронеслось в голове у Мэри, не могу я говорить с ним об Алистере. Она узнала эту свойственную Дьюкейну улещающе-настоятельную интонацию, эту его манеру расспрашивать человека с пожирающим вниманием, чтобы тот выложил ему про себя все без остатка, — что человек обыкновенно и делал, с большой готовностью. Не раз она наблюдала, как он проделывает это с другими, даже за праздничным столом. К ней он никогда не применял этот прием. Ничего ему не стану рассказывать, думала она, я ни с кем не говорила на эту тему и с ним не буду. И сказала:
— Алистер.
Имя, вырванное с мясом, ворвалось в комнату, взмыло ввысь и опустилось снова, зависнув чуть выше