торгуют его подноготной. Но мне серьезно нужны были деньги. А не то чтоб я зло держал на мистера Радичи или личную обиду. Только хорошее видел от него, и сам прямо-таки прикипел к нему. Вы это поймите, сэр. Мне очень нравился мистер Радичи.

— Понятно. Что ж, полагаю, это все на данный момент, мистер Макрейт. Я вас больше не задерживаю.

— На данный момент? — переспросил Макрейт с тревогой. Он встал. — Вы, значит, сэр, захотите встретиться со мной еще раз?

— Возможно, — сказал Дьюкейн. — А возможно, и нет.

— И что, я должен буду явиться на дознание?

— На дознании ваше присутствие, вероятно, не потребуется.

— Вышибут меня отсюда, сэр, как по-вашему? Десять лет все-таки на этом месте. Опять же пенсия. С ней что будет, если…

— Это решать администрации, — сказал Дьюкейн. — Всего доброго, Макрейт.

Макрейт медлил. В ходе их беседы зародилось теплое чувство, чувство своеобразной близости, и Макрейту хотелось найти у Дьюкейна утешение. А заодно и выведать, насколько серьезно отнесутся в министерстве к его служебному проступку, — и он силился собраться с мыслями, подыскивая нужные слова. Стоял, потупясь, приоткрывая и снова закрывая, точно котенок, свой ярко-розовый рот.

— Будьте здоровы, — сказал Дьюкейн.

— Спасибочко, сэр, большое спасибо.

Макрейт повернулся и нехотя пошел из комнаты. Мушка увязалась за ним.

Так-так, размышлял Дьюкейн, откидываясь на спинку стула. По-видимому, то, что Макрейт поведал о Радичи и его девицах, и есть действительно суть его рассказа журналистам. С лихвою хватит для роскошной публикации. Насчет одной из девиц, Елены Прекрасной, Макрейт явно что-то недоговаривает, но, может статься, это что-то он утаил и от газетчиков. Просто обмолвился о ней, потому что, как объяснил Дьюкейну, ее nom de guerre[16] «застряла» у него в памяти — и подарил прессе живописную подробность. И разумеется, за этим «что-то» может скрываться нечто вполне невинное — например, что Макрейт слегка неравнодушен к этой даме. А может, и нечто важное. Паршиво то, думал Дьюкейн, что, хоть я и твердил ему, будто материал вот-вот окажется у нас в руках, на деле это может обернуться далеко не так. Заставить газету передать нам материал при настоящем положении вещей невозможно.

Что касается шантажа, тут у Дьюкейна не было особой ясности. Задавая Макрейту вопросы, он пришел к предположению, что шантажист — или, по крайней мере, один из шантажистов — сам Макрейт. Теперь, однако, догадка эта выглядела уже не столь бесспорной. По складу личности Макрейт, пожалуй, и подходил для роли шантажиста, но лишь, по зрелом рассуждении, мелкого. Дьюкейн мог с легкостью представить себе, как Макрейт, ухмыляясь, в почтительных выражениях дает понять Радичи, что к тем грошам, которые ему платят за «покупки», не мешало бы подкинуть малую толику. Представить себе, как Радичи с невольной усмешкой отвечает ему согласием. Допустить, что по утрате курицы, несущей золотые яйца, Макрейт не устоял против искушения в последний раз поживиться за счет своего незадачливого работодателя. Чего он не мог себе представить — это чтобы Макрейт вымогал у Радичи громадные суммы денег. Для этого у Макрейта кишка была тонка, да и гнусности в нем достаточной не ощущалось. Он, возможно, и вправду хорошо относился к Радичи и в известной мере подпал под его обаяние. Но если Макрейт шантажировал Радичи по мелочам, это едва ли могло послужить тому причиной для самоубийства. Стоит ли за спиной Макрейта кто-то другой, истинный шантажист?

Дьюкейн напомнил себе, что цель расследования — установить, не затронуты ли в этом деле интересы спецслужб. Поскольку доступа к секретным материалам Радичи официально не имел, сам по себе тот факт, что он очутился в положении, допускающем шантаж, и, может быть, стал его жертвой, еще не означал, что они затронуты — если бы не то обстоятельство, что мотивы самоубийства оставались нераскрыты. Предположим, ex hypothesi[17], Радичи вынудили раздобыть и передать в чужие руки секретный материал и он боялся разоблачения — или пусть даже не боялся, — и вот вам вполне убедительный мотив для самоубийства. Но ведь, с другой стороны, этому нет ни тени доказательств, Радичи не состоял в близких отношениях ни с кем, кто мог бы достать для него такого рода материал, — плюс те, кто был хорошо с ним знаком, утверждали, что подобные поступки вообще не в его характере, и Дьюкейн склонен был с ними согласиться. Неизвестно, конечно, — допуская, что на сцене присутствовал и другой, более крупный шантажист, — какой ценой был готов Радичи откупиться за сокрытие чего-то, о чем Макрейт не сказал, о чем Макрейт ничего не знал. Впрочем, Дьюкейн не представлял себе всерьез, чтобы Радичи занимался шпионажем. Что-то за всем этим стояло иное. Моя главная задача, думал он, — выяснить, почему он покончил с собой. Причем ответ может оказаться страшно прост: из-за жены, вот и все. И если так, доказать это будет страшно трудно!

Ничто не противоречило утверждению, что супруги Радичи жили «душа в душу», — напротив, судя по всему, они были счастливы в браке. В том-то, возможно, и крылась причина. Как миссис Радичи мирилась с наличием «девиц», у Дьюкейна положительно не укладывалось в голове, — а впрочем, лучше понимая с недавних пор загадки брачных союзов, он уже знал, что нет такого, с чем неспособны справиться эти поразительные сообщества. Очень может быть, что миссис Радичи относилась к мужнину общению с девицами вполне терпимо. «Жизнерадостная такая дама», аттестовал ее Макрейт, — что соответствовало и другим свидетельствам. Самого Макрейта, разумеется, нужно будет допросить еще раз, и гораздо более жестко и профессионально. Сломить Макрейта окончательно, пригрозить, нагнать страху не должно составить особого труда, размышлял Дьюкейн. Только он предпочел бы повременить с этим, пока не станет ясно, согласна ли газета передать им купленный ею материал. Вести переговоры на эту деликатную тему и отрядили Джона Дройзена.

После чего мысли Дьюкейна обратились к Джессике. Ход этих мыслей был таков. Невозможно быть адвокатом, не воображая себя на месте судьи, и Дьюкейн тоже давал подобным образом волю своему воображению. Однако — что, помимо прочего, вызвало у него в конечном счете неприятие жизни в залах суда — вся ситуация с судейством в целом внушала ему отвращение. Он зорко наблюдал за судьями и пришел к выводу, что смертных, достойных быть судьей, не существует. Теоретически судья лишь представляет величие и беспристрастность закона, инструментом коего является. На практике же, из-за неточности, присущей закону и несовершенства, отличающего человека, судья, в достаточно широких пределах, обладает абсолютно личной властью, которую и применяет в меру отпущенной ему мудрости. Рассудком Дьюкейн понимал, что на свете должны быть суды и что английский суд в общем и целом — хороший суд, а английские судьи — хорошие судьи. Но его коробило это противостояние узника на скамье подсудимых и восседающего над ним судьи в облачении, подобающем разве что монарху или папе римскому. Сердце, рассудку вопреки, восставало при лицезрении судейской гордыни, твердя, что так быть не должно, — с тем большей горячностью, что каким-то краешком своего существа Дьюкейн и сам бы желал быть судьей.

Со смешанным чувством вины и досады, словно позволил себе подслушивать под дверью, он знал, что бывают минуты, когда он говорит себе: «Лишь я один из всех обладаю теми достоинствами, тем смирением, что дают человеку право быть судьей». Он представлялся себе не просто потенциальным, но реальным правдолюбцем, вершащим справедливый суд. Как относиться к этим воображаемым картинам, Дьюкейн, честно говоря, и сам не знал. Иногда, исключив для себя уже реальную возможность стать судьей, принимал их за безобидные мечты. Иногда видел в них источник самого разлагающего влияния в своей жизни.

По существу, воображая себя в этой свойственной ему манере судьей, Дьюкейн, лишь смутно о том догадываясь, столкнулся с одним из коренных парадоксов нравственности, а именно: чтобы сделаться праведником, необходимо бывает вообразить себя таковым, меж тем как это как раз и может стать преградой на пути к совершенству либо из-за тайного самодовольства, либо иной кощунственной заразы, подхваченной, когда раздумья о добродетели свернут на ложную дорожку. В стремлении к добру не обойтись без помыслов о добродетели, хотя бездумный простак может достичь нравственного совершенства, ни о чем таком не помышляя. Дьюкейн, во всяком случае, был крайне склонен к размышлению и с детства ставил перед собой ясную цель: стать достойным человеком, и хотя получил от природы мало демонического, но жил в нем дьявол гордыни, по-шотландски твердолобый кальвинистский дьявол, способный привести

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату