что notare, signifi- саге уводят в однородную область понятий.
1975
27. 1. 1975. В Восточной Германии еще признают Рождество. Это же немецкая выдумка. «О Tannenbaum, о Tannenbaum, wie griin sind deine Blatter!» (А. Ф. правильно поет).
Я его (Шаумяна) ценил за нерусский ум. Ведь русский ум это блины в сметане. Он был у меня несколько раз. Но теперь уже не бывает.
Сухая логика — абстрактная, она бывает у мещанина, который только начал ею заниматься. А у крупного философа… у Гегеля логика полифоничная, надо только вникнуть.
«Einfiihrung in die Eintheilung», «Введение в подразделение»… Вот немецкая выучка!
Товарищи, говорю я, что вы прикидываетесь? Будто вы не знаете, то такое душа
И сатану все знают. Так же и сам сатана: всё понимает, верует, трепещет, знает, что ему никогда не сесть на место Бога, а все равно хочет сесть и отвергает его. Так и все, кто отвергает Бога.
2. 2. 1975. Остроумие есть чихание ума. А рассуждения у Вольтера в общем липовые. Такой салонный болтун. Он мог только дам смешить. Да и Дидро тоже мелкий философ. Тут вообще закат философии, перед ее расцветом в немецком идеализме.
Я вырос среди бушевания разговоров о кризисе культуры, театра… Все сплошь говорили о кризисе, и до сих пор говорят.
Если тебе трудно проводить атараксию в себе, а кругом путаница, то лучше кончить жизнь самоубийством.
Ницше. При всем видимом универсализме у него ни семьи, ни брака, ни учености, ни искусства, только надрыв. Сам человек себя утверждает; всё отвергнуто, а жить всё равно не получается. Поэтому за несколько дней до смерти в минуту прояснения единственное, что остается у него в душе, это Рихард Вагнер. А как его ругал! Кармен выставлял против Зигфрида! Ведь с надрыва говорил. Никогда не поверю, что ему действительно Кармен больше нравится чем Зигфрид. Что, дескать, это за трагедия? Что такое Зигфрид, что ему Зиглинда? А Кармен — «Я ее любил, потому я ее и убил» — вот где жизнь, вот где страсти! Ницше конечно врал. С надрыва восторгался Кармен.
Тонкий хлад— вершина умного делания, очень мужественное состояние.
Общая тенденция эклектизма, идущая от Посидония, Филона, Апулея, не просто болтание ногами и руками туда и сюда, а платонизм. Разброд продолжается только до тех пор, пока Платон не увенчивает все эти шатания учением об едином. Филон это стоический платоник.
7. 2. 1975. Наша идеология очень трудно отходит от плоского материализма. Тут действует разъяренность, невежество, внушение, колдовство, шарлатанство. С опозданием признали генетику — и Лысенко сидит в сраме и в позоре. Так в медицине допустили наконец иглоукалывание, медовое лечение. А все старые врачи были воспитаны на химии.
Генетики, старые профессора погибали, получали инфаркты, инсульты от невыносимой жизни. Я помню еще, как громили вейсманизм-морганизм. И я громил. Заставляли. Я уж там выворачивался, говорил так, чтобы не очень. Главное, прорабатываешь неизвестно что. Но иначе не удержаться.
— А Пастернак?
У него ужасная судьба. Его заставляли писать на советский лад. Но судьба его ужасная. Он страшно пил последние годы. Каждый день напивался мертвецки. Но зато конец его достойный похвалы. Это я говорю со слов одной моей ученицы, когда она еще была в Ленинском институте. С третьей женой кроме любви у него ничего не было, ютились в одной комнате. И он перешел к первой жене. Сестра его рассказывала, что он часами лежал, ничего не говорил. Однажды, лежа, поднял руку к сердцу. «Борис Леонидович, вам что-нибудь нужно? А почему руку к сердцу? Вам что-нибудь дать?» Он ничего не сказал, потом через несколько минут: «Есть Бог», и скончался через несколько минут.
Я к Блоку плохо отношусь, не только потому что бесшабашная жизнь, психопатическая богема, но он пал духом, скатился в мировоззренческое отчаяние. Правда, Вячеслав Иванов в ответ на вопрос — не мой — как-то сказал: «Я думаю, состояние Блока не окончательное; я думаю, он еще воскреснет духом». Блок считался эсером, покаявшимся перед большевиками. Мне всё это чуждо; да и ему самому было чуждо. Так что я очень не поклонник его последних лет; и едва ли он опомнился. Разбойник на кресте опомнился, но как-то я в Блока не верю. А «Двенадцать» я считаю издевательством над революцией. Вся революция сводится на то, как Петька щупает Ваньку. Сплошной щупач и пьянка идет, проституция. Была ли у него живая-то вера? Главное — стакан водки. Ни жена, ни дети, ни работа; такой алкоголик либо пьяный, либо ждет, когда он выпьет. Мы знаем таких людей; такой Мусоргский был. Он был огромный, безумный, мировой талант. Его друг Римский-Корсаков вытягивал его. Утром может быть час-два еще трезвый, а потом напивается на всю ночь.
«Братья Карамазовы» тоже пьянство, блуд, все с ума сходят. Но главный смысл есть, потому что Достоевский глубоко верит в Христа, недаром так высоко расценивает Евангелие. А Блок его не понимал. Всё ведь не так просто. Лев Толстой вот тоже не понимал.
«Война и мир» у него хорошо, но надумано. И «Каренина» надумано. Анна Каренина ничтожество, мелкий развал, требует неизвестно чего. Единственное положительное лицо там сам Каренин. Но он по боку, любовь ведь не должна, видите ли, считаться ни с чем.
В хорошем обществе спрашивали, что самое главное в женщине? Губы? фигура? Один встал и сказал: женщина красива своим je ne sais quoi.
Фарисей гордился своим хорошим: «Нищим вот даю, да, да…» А церковь не говорит, что он делает хорошего или плохого.
16. 2. 1975. Вот она где, наука-то! Не на Арбате, а в Париже! Этот Брейе уже сказал о стоиках всё, что я хочу сказать. А я здесь в глуши, на европейских задворках, в Москве…
19. 2. 1975. Я как-то пришел по просьбе Флоренского просить книгу у Маргариты Кирилловны Морозовой, директорши издательства «Путь». У нее вроде бы имелся перевод Дионисия «О божественных именах». Она была душой в религиозно-философском обществе имени Владимира Соловьева. Там бывали Бердяев, Вячеслав Иванов, я тоже часто там бывал на заседаниях, влез туда, мне даже присылали повестки. Но там люди были настоящие, такие крупные, что я едва смел подавать руку, так, здрасьте, здрасьте; разве с одним-двумя имел ничтожные разговоры. Когда я пришел за книгой, Маргарита Кирилловна — она была еще барыней — просила передать: «Скажите, что я больна». И что нет книги. Флоренскому было наивно туда меня посылать. Это году в двадцатом было.
«Вопросы и ответы к Фалассию» Максима Исповедника начали печататься в «Богословском вестнике» за 1916–1917 годы. Вышел даже первый том Максима Исповедника, в 1913 или 1914 году, целая большая книга на 200–250 страниц [229]. Но там пока идут Жития, а к собственно «Вопросам и ответам к Фалассию» приступили только в «Богословском вестнике». Потом всё это погибло. И рукописи переводов, подготовленные к печати, погибли. Был единственный большой знаток Максима Исповедника, Епифанович. У него уже лежали
три больших тома машинописи. Но это всё равно, говорил он, издать мне не удастся. Он выбрал оттуда только первую главу, мировоззрение, и, конечно, подготовил материалы к диссертации. Не знаю, успел ли он защититься. Вышла только эта его книга, но она мала для докторской диссертации.
Литературу Духовная академия собирала только моралистическую; было, например, тридцать томов Иоанна Златоуста. Он человек политически, общественно и морально настроенный. Платонические вещи в Академии тоже пробивались, но опять же нажимали на мораль, толковали Платона моралисты, и так было все последние 20–30 лет. А классическая православная мысль, Дионисий, Максим Исповедник, Симеон