художником. Он, как идиот, воспринял это всерьез и сказал, что да, пожалуй, следовало. Тогда я сказал, что ему не хватает навыков и самодисциплины, чтобы стать кем-то. И он с поистине тошнотворным смирением сказал, что да, святого из него действительно не получится. Я сказал: при чем тут святой — просто он вообще ничего не умеет. Он сказал: совершенно верно, вот только он умеет жить, подразумевая, что я не умею. Он сказал, что я — типичный, обуреваемый страхами продукт общества свободной конкуренции и что мне следовало бы заняться самосозерцанием, чтобы успокоить нервы. А я сказал, что уж лучше быть обуреваемым страхами, чем усыплять себя всякими дурацкими восточными несуразицами. Он возразил, что это вовсе не несуразица. Я сказал, что если это не несуразица, то почему он ничего не может толком мне объяснить обычными словами.
— Это выше слов.
— Ха!
— Я хочу сказать — это не то, чем можно убедить, это надо прочувствовать.
— И что же надо прочувствовать?
— То, что все имеет разум.
— Значит, разум есть и в электрическом утюге, и вот в этом носовом платке, и в этой газовой плите?
— Да.
— И все они — часть единого разума?
— Ну, в конечном счете…
— Значит, духовное и физическое действительно едины?
— Да, дело в том, что…
— И разница между одним разумом и другим лишь кажущаяся?
— В общем да, и…
— Значит, на самом деле нет ничего, кроме одного великого разума?
— Да, но он…
— И ты говоришь мне, что это не несуразица?
— Но это же не обычное абстрактное рассуждение…
— Да уж пет. На прошлой неделе какой-то человек, выступая по радио, говорил, что все во вселенной было создано за первые сто секунд после Великого Взрыва. Он по сравнению с тобой был предельно прозрачен.
— Я знаю, что вы разбираетесь в концепциях…
— А больше не в чем и разбираться.
— Но видите ли, поскольку основа всего — разум, то есть я хочу сказать, должен быть разум, вы с самого начала как бы присутствуете в каждой вещи. Понимаете, этот утюг существует благодаря мне — я хочу сказать, что пауку он кажется иным, верно?
— Но ведь паук тоже создан твоим разумом.
— Да, конечно, и то, что паук видит, тоже создано моим разумом, а потом я же сознаю, что существую вовсе не как таковой, что на самом деле я — все сущее и должен стремиться ощущать все, как себя…
— Не понимаю почему. И это считается высокой моралью? Что же морального в том, чтобы не верить в реальность существования отдельных вещей? И почему морально верить в себя? Я считал бы, что морально забывать о себе, тщательно устанавливать грани и уважать существование других людей.
— Но это и значит забывать о себе; к тому же, когда понимаешь, что ты — это все, тогда ты и любишь все и автоматически становишься добрым…
— В таком случае, если считать, что все мы — плоды разума Божьего или чего-то там еще, почему бы тебе не стать Господом Богом?
— А что мне мешает им стать? Видите ли, Бог ведь не какая-то великая личность, он вообще не личность — вот в чем дело.
— Но мы-то личности.
— Нет, ничего подобного, это все древняя христианская чепуха, личность — иллюзия.
— Если люди не являются четко определенными личностями, то они не могут иметь и четко определенных прав. Неудивительно, что ты не хочешь голосовать. Раз никто не существует, зачем затруднять себя.
— Понимаете, христианство все перекорежило, сделав Бога личностью, а это самая антирелигиозная идея, какую только можно придумать. Представление о Боге, смотрящем на тебя, вызывает ощущение, что и ты существуешь, как нечто малюсенькое, этакое крошечное насекомое, а на самом деле ты должен считать себя Богом, Вселенским Разумом, так что, видите, получается все наоборот: в мире главенствует женское начало, а христианство — это ведь религия, основанная на принципе главенства мужского начала, там главное — отец, вот почему так важно, чтобы все были однополые, а мы, видите ли, на Западе с нашим ветхозаветным Богом, представляем себе цивилизацию, то есть я хочу сказать… Кстати, как вы ладили со своим отцом, Хилари?
— Отлично. «Отец мой спит на дне морском, он тиною затянут, и станет плоть его песком, кораллом кости станут».[27]
— Что он делал в жизни?
— Он был водолазом.
В дверь позвонили. Я перешагнул через обломки телефона и пошел открывать. И подумал: не индианка ли это случайно?
За дверью стояли Мик Лэддерслоу и Джимбо Дэвис, оба держали под мышкой по подушке. Мик был крупный рыжеватый парень с большими блестящими глазами наркомана. Слава его была велика, поскольку однажды он добрался до самого Афганистана, где подцепил желтуху, и был возвращен в Англию на средства ее величества королевы.
Он вошел в квартиру, не тратя времени на словесный церемониал. Возможно, он что-то буркнул. Джимбо был тонкий, вертлявый, вечно извиняющийся, с длинными ресницами и ласковым выражением лица. Говорил он редко — лишь шептал: «да… да…», а столкнувшись с другим человеческим существом, склонялся в поклоне, точно у него вдруг подкашивались колени от изумления и уважения. Вот и сейчас, прошептав: «Да, да, Хилари, привет, да», он завладел моей рукой (что всегда делал) и каким-то особо интимным жестом дернул ее вниз, словно хотел прижать к своему бедру, — это было не столько пожатье, сколько сплетение пальцев. Я подозревал, что ему, наверно, жаль меня. И я не возражал против того, чтобы Джимбо меня жалел. Оба парня вместе со своими подушками (должно быть, они устраивали там что- то вроде гнездышка) исчезли вместе с Кристофером в его комнате, а я вернулся к прерванному занятию и снова стал гладить.
В дверь позвонили. Я пошел открывать. И подумал: не индианка ли это случайно? Это был привратник; он сказал, что мусоропровод наконец прочистили за счет управляющего, которому пришлось выложить немалую сумму, так как я представить себе не могу, сколько гадости некоторые люди сбрасывают в мусоропровод, и неужели мне неизвестно, что полиэтиленовые мешки изобретены как раз для того, чтобы не засорять и не пачкать мусоропровод, потому что есть такие невоспитанные, глупые люди, хуже свиней, которые швыряют туда картофельные очистки, даже не потрудившись завернуть их в газету? Я ответил в тон ему на этот риторический вопрос. Субботние перепалки с привратником происходили регулярно и автоматически, сегодня же ни одному из нас не хотелось этим заниматься. Я вернулся к своему занятию, догладил носовые платки и без всякого усердия принялся протирать на кухне пол. А он был покрыт слоем жира, и его необходимо было вымыть, даже отскоблить. Я прогнал кучку хлебных крошек по сальной поверхности. Когда откроются пивные, я отправлюсь куда-нибудь выпить, скорее всего в бар на станции Слоан-сквер (тот, что на Ливерпул-стрит, закрыт по уикэндам), если мне захочется прокатиться в метро, а не то пойду в одно из ближайших заведений — разовью, как веревочку, отведенное для выпивки время, съем, хоть уже и поздно, сандвич и приготовлюсь к ужасу предстоящего дня. Могу заняться пополнением недельных запасов — куплю несколько банок консервов и уже нарезанный хлеб. После чего летом я часто отправлялся в парк подремать. Зимой же либо возвращался в метро и ездил по Внутреннему кольцу, либо отправлялся домой, ложился в постель и спал, пока снова не открывались пивные, — система эта приводила