отправят на фронт, Франсис должна, от него забеременеть. Одна старая тетка даже ляпнула что-то в этом роде прямо при нем; и, видимо, подобные мысли бродили в голове у его матери, еще не выработавшей, казалось, четкого взгляда на его отношения с Франсис. Это сомнительное «продолжение себя в потомстве», навязываемое ему как своего рода долг, вызывало у Эндрю расслабляющую жалость к себе, которой он обычно не давал воли. Он сам хотел жить и быть счастливым с Франсис, не связывая себя в этом смысле никакими обязательствами перед человечеством или хотя бы перед нею. И, чувствуя, что его торопят, он в такие минуты был тем более склонен тянуть и откладывать. Однако настроения эти быстро проходили, сметенные нежностью к Франсис и сознанием, что пора все же решить свою судьбу или, вернее, осуществить решение; так удачно для него принятое еще давным-давно.
Мать Эндрю очень любила Франсис, но бывали у нее и внезапные вспышки неприязни — как ко всякой девушке, думал Эндрю, на которой он вздумал бы жениться. Франсис не отвечала на них, только встряхивала головой, как лошадка — она вообще была похожа на лошадку, — и Хильда тут же делалась с нею особенно ласкова. Эндрю, со своей стороны, любил мать, любил так сильно, что порою это его тревожило, и в то же время она на каждом шагу до крайности его раздражала. Он ни в чем не был с нею согласен, ее пристрастия приводили его в содрогание. Особенно он ненавидел полуправды, которые она не задумываясь изрекала в светской беседе. Она давала понять, что бывала на приемах, о которых на самом деле только слышала краем уха, а в Ирландии, расписывая свою блестящую лондонскую жизнь, уже просто прибегала к беспардонной выдумке. Эндрю самодовольно отмечал, что способен трезво наблюдать тот мир, которым ослеплена его мать; но, краснея за ее тщеславие, он не усматривал в ней испорченности.
В свое время ему доставило немало тревожных минут опасение, как бы его мать не решила, что Франсис, девушка без титула и без связей, никогда даже не выезжавшая в свет, недостаточно для него хороша. Постепенно он с облегчением убедился, что в глазах Хильды Франсис — весьма желанная девица. Лишь позднее он понял, что на то есть особая причина. Кристофер Беллмен был очень богат. Дети обычно не замечают различий в материальном положении, кроме разве самых вопиющих, и Эндрю только недавно стал по-взрослому интересоваться тем, сколько имеет за душой тот или иной из его знакомых. Этот интерес он расценил в себе как суетность, особенно когда заметил, что на основании подобных сведений как-то меняется его отношение к людям. Но сам-то он, разумеется, полюбил Франсис и даже твердо решил жениться на ней задолго до того, как узнал, что она богатая невеста. Он только радовался, что ее богатство окончательно примирило с нею Хильду — иначе она, несомненно, открыла бы в Лондоне кампанию, крайне для него тягостную. Он прощал матери ее алчность, так же как самому себе прощал спокойное удовлетворение от того, что совершенно случайно берет в жены богатую наследницу: родители его всегда были стеснены в средствах, и Эндрю как раз достиг того возраста, когда понимаешь, как это неудобно.
Кристофер Беллмен, будущий тесть Эндрю, оставался для него фигурой непонятной и немного пугающей. Его удивляло, как легко мать находит общий язык с Кристофером. Словно и не замечает, что он опасный зверь. Видя, как беспечно ладят между собой Хильда и Кристофер, он и сделал открытие, представлявшееся ему очень взрослым: что с разными людьми человек может казаться — и даже быть — совсем неодинаковым. Словно Хильда была нечувствительна к целому комплексу лучей, исходивших от Кристофера, тех самых, которые действовали на Эндрю и привели его к мысли, что Кристофер «опасный». Эндрю казалось также очень взрослым, что он на этом основании не счел свою мать неполноценным человеком. Но, с другой стороны, он не упрекал ее и в излишней смелости, как сделал бы, когда был моложе. Скорее он склонен был искать несообразности в собственном восприятии.
Кристофер был англичанин, хотя породнился с Ирландией через свою жену Хэзер, и откровенный патриот Ирландии, что одно уже выдавало в нем чужестранца. В молодости он состоял на государственной службе сперва в Лондоне, потом в Дублине, но годам к сорока ушел в отставку и посвятил себя научным занятиям, в которых, по наблюдениям Эндрю, скрывал под маской поверхностного дилетантства большую систематичность и серьезность. Он специализировался на ирландской старине и собрал огромную библиотеку по этому предмету, которую отказал в завещании дублинскому колледжу Св. Троицы. Он знал гэльский язык, но не был членом Гэльской лиги и не сочувствовал повсеместному насаждению ирландского языка, в чем многие его друзья видели важную политическую задачу. У него было много знакомых среди тех, кого он сам же называл «ирландским сбродом», но от всякой политики и полемики он держался в стороне. Эндрю, правда без особой уверенности, считал его человеком холодным. Впрочем, занятия его были безобидны, Франсис он, безусловно, любил, а самого Эндрю всегда поощрял.
Порою Эндрю, чтобы отмахнуться от своих страхов, решал, что его просто смущает внешность Кристофера. Отец Франсис был очень высокого роста и с виду казался кем угодно, только не англичанином. Скорее его можно было принять за уроженца юга Франции или даже за баска. У него были иссиня-черные волосы, большие темные глаза и длинные, тонкие, очень красные губы. На матово-смуглом лице ни бороды, ни усов. Волосы, довольно длинные, он зачесывал за сильно заостренные кверху уши, косматые треугольные брови сходились над узким, с горбинкой носом. Лоб был выпуклый, желтее остального лица и весь в узоре тонких морщинок, так что иногда казался ермолкой, надвинутой до самых бровей. Это придавало ему какой- то скрытный вид. Однако же он умудрялся выглядеть красивым, даже молодым, а взгляд его, зоркий и настороженный, часто загорался насмешкой. Возможно, Эндрю просто подозревал, что Кристофер частенько над ним потешается. Впрочем, он глубоко уважал Кристофера за его ученость и чуть загадочную обособленность. Несколько раз тот предлагал Эндрю называть его по имени, отбросив почтительное «сэр», но это было трудно.
Эндрю между тем почти управился с качелями. Работа эта была несложная, но он, поглощенный своими мыслями, нарочно растягивал ее, довольный тем, что есть чем занять руки. Теперь веревки были накрепко привязаны к толстому горизонтальному суку большого каштана на краю лужайки и, раскачиваясь, стряхивали с коры легкую пыль; она оседала на белокурую голову Эндрю, от нее щекотало в носу. Пропущенные через надрезы в доске, веревки были связаны снизу прочным узлом. Намечающуюся трещину Эндрю зачинил планкой, дырку заделал замазкой. Раскрашенная красно-белая поверхность доски — центральное алое пятно в зеленых картинах детства — ничуть не потускнела и, отполированная множеством детских задиков, отсвечивала мягким, теплым блеском. Он еще и еще протирал ее рукавом — может быть, творил заклинание, вызывая прошлое? — когда увидел в дверях дома Франсис, она шла звать его пить чай.
Стайка дроздов, ссорившихся на лужайке, вспорхнула при ее приближении. Сад был полон того волнующего весеннего ожидания, когда буйствует всевозможная зелень, но ничего еще не цветет. Все было зеленое — того особенного, светлого и чистого влажно-зеленого цвета, который исходит от ирландской земли, а может быть, порожден неярким ирландским освещением, зеленого с серебристым отливом. Стройные стрелы ирисов, окаймлявших дом, бордюры из бледно-восковой каллы, спутанные колеблющиеся заросли фуксий придавали всей картине сходство с сочным болотистым лугом. На фоне этих богатых лиственных созвучий шла Франсис в белом платье из муслина в мушках и ирландского кружева, с пышной юбкой и широким сиреневым шелковым поясом. Эндрю, стоявший в лениво-расслабленной позе, сразу подтянулся, и взгляд его невольно скользнул по ее щиколоткам, которые новая мода смело оставляла на виду.
Франсис была невысокая, скорее полненькая, с чуть подпрыгивающей походкой. Когда-то Эндрю отлупил другого мальчика, посмевшего назвать ее «кубышкой». И в самом деле, ее живость и подвижность исключали такое определение. Скорее в ней была грация откормленной лошадки. Ее темные волосы, унаследованные от Кристофера и уложенные на затылке замысловатым узлом, были зачесаны за уши, в точности как у отца. От него же она унаследовала тонкие губы и высокий выпуклый лоб, который, смотря по настроению, то открывала, то прятала. Но тот слегка экзотический налет, который в Кристофере вызывал представление о юге, лицу Франсис придавал вид почти цыганский, а может быть, она просто выглядела как ирландка, самая что ни на есть ирландская ирландка, широколицая, с открытой, проникновенной улыбкой.
Ни слова не сказав Эндрю, она вскочила на качели и стала раскачиваться. Веревки со стоном терлись о сук, и кора каштана обсыпала ее белое платье черным конфетти. Едва заметно стал накрапывать дождь.