Так заливался хор в несколько сот детских голосов, когда Эндрю с матерью, ускорив шаг, напряженной походкой проходили мимо огромного шатра, над которым развевалось большое малиновое знамя с надписями: «Миссия богослужения для детей» и «Спасенные кровью агнца». Ни Эндрю, ни его мать никак не прокомментировали это явление. Они шли в гости к тете Миллисент.
— Пора тебе обо всем договориться с Франсис, — сказала Хильда, когда они миновали шатер. — Ведь за тебя этого никто не сделает.
Ужасающее пение затихло вдали, и Эндрю подумалось, что религия в Ирландии — это вопрос выбора между двумя формами, одинаково пошлыми. А что бы ты сам выбрал, если бы пришлось? — спросил он себя и с грустью признал, что его место было бы с детьми в том шатре и с их бодрыми наставниками.
— Да, — отвечал он рассеянно.
Сейчас Эндрю не мог думать ни о чем, кроме Пата Дюмэя. Его терзали сожаления о вчерашнем. Он чувствовал, что показал себя с самой невыгодной стороны. Он не сумел оградить Франсис от непристойности разыгравшейся сцены. Ее бегство с дядей Барнабасом он воспринимал как упрек. Он только стоял и смотрел, пока его дядюшка ломал дурака. А самое ужасное — он поддался на провокацию и оскорбил Пата. Он даже не дал себе труда заранее сформулировать какое-то намерение или решение на этот счет, настолько невозможным представлялось ему сказать кузену колкость. Для Эндрю всегда было аксиомой, что Пат не такой, как все, слишком надменный и властный, чтобы его можно было дразнить или вышучивать. Такое поведение только унизило бы самого шутника — сейчас он и чувствовал себя униженным. Мало того, он испытывал острое сожаление, чуть не сердечную боль, при мысли, что отрезал себе путь к дружбе с Патом. Сам удивляясь тому, до чего его расстроил этот случай, он понял, что не только не «освободился» от неотвязного интереса к Пату, но, оказывается, ехал в Ирландию с горячей надеждой, что будет принят как равный, заслужит его уважение, даже любовь. Вчерашней встрече он придавал очень 'большое значение, и теперь, когда она не удалась, остался с нерешенной эмоциональной проблемой. Вчера он еле заставил себя уйти, не помнил, простился ли с тетей Кэтлин, и, уж конечно, он попытался бы добиться какого-то примирения, если бы там не вертелся этот несносный Кэтел.
— Ведь Франсис хочется услышать настоящее предложение руки и сердца, продолжала Хильда. — Всякой девушке этого хочется. Это такая важная минута в жизни. Будет что потом вспоминать. Право же, пора объявить о помолвке. И о кольце ты должен подумать. А то нехорошо будет по отношению к другим молодым людям. Франсис теперь больше бывает в обществе, не хочешь же ты поставить ее в неловкое положение.
Усилием воли Эндрю переключил внимание на Франсис. Да, нужно с ней договориться. И конечно, да, это важная минута в жизни. «Дорогая Франсис, у меня к тебе очень большая просьба. Ты, наверно, догадываешься, какая?» «Нет, милый Эндрю, не могу даже вообразить. Ты уж скажи сам». — «Я тебя прошу оказать мне честь… выйти за меня замуж».
— Ты совершенно права, мама, — сказал он.
— Хоть бы Кристофер не опоздал. Я утром встретила его у Бьюли на Графтон-стрит, он сказал, что придет непременно. Затащить его к Милли не так-то легко. Тетя Миллисент, по правде говоря, всегда действует мне на нервы, и ему тоже, я знаю… Слава Богу, дождь перестал, может быть, Кристофер подождет нас на улице. Так ты говоришь, на Блессингтон-стрит все по-старому? Нужно, нужно мне там побывать, посмотреть на мальчиков, Кэтлин все равно от меня не отстанет. Не понимаю, почему она не хочет заново обставить гостиную? Это ей вполне по средствам, а там, наверно, все обветшало и выглядит так старомодно.
— Выглядит так, как я всю жизнь помню.
Эта комната уводила его в самое раннее детство, как длинный грязный коридор, всегда погруженный в полумрак, душный, печальный, страшноватый. Впрочем, кое-что в ней теперь было по-другому, вернее, он сам изменился. Он вспомнил, что вчера, оглядывая эти сугробы мебели и бесчисленные вещи, точно приросшие к своим прежним местам, он заметил восточный столик с золочеными ножками, инкрустированными мелкими кусочками стекла. Он вспомнил, что когда-то этот столик казался ему верхом красоты и экзотики, теперь же он увидел его глазами матери — вульгарный предмет, дешевка. Комната утратила свое великолепие, утратила то, что хотя бы казалось красотой. Огромное распятие, некогда наполнявшее его волнением и тревогой, теперь представлялось вопиющей безвкусицей, под стать той полной неразберихе, в которой жили его тетка и дядя. Ну что ж, он увезет Франсис в Англию, подальше от всего этого. «Да, Эндрю, — прошептали она благодарно, — да, да». Ее маленькая ручка доверчиво легла в его ладонь, он привлек ее к груди и почувствовал, как трепетно бьется ее сердце.
— А, вон и Кристофер. Молодец, ждет у подъезда, и в этой своей смешной непромокаемой шляпе… Кристофер, здравствуйте, мы так и знали, что вы не опоздаете. Да, чтобы не забыть, Кэтлин заезжала ко мне в «Клерсвиль», говорит, что была у вас в «Фингласе» и не застала, ей о чем-то нужно с вами поговорить.
Кристофера, как видно, эта новость не порадовала.
— В чем я еще провинился? Она не сказала? Была расстроена?
— Нет, не сказала. И расстроена не была. Вы же знаете, Кэтлин никогда не бывает особенно веселой. Наверно, какие-нибудь пустяки. Вы не тревожьтесь.
— Ну-ну. «Вперед, друзья, на приступ, все за мной».[17]
Городской дом тети Миллисент выглядел, по словам Хильды, «вполне прилично для Дублина». Он выходил «двойным фасадом» на Верхнюю Маунт-стрит, был намного шире, чем дом на Блессингтон-стрит, но по архитектуре на него похож. В водянистом солнечном свете кирпичные фасады Верхней Маунт-стрит отливали ржаво-розовым и желтым, только дом Милли да еще два-три были обрызганы модным в то время красным порошком, а швы между кирпичами прочерчены черным. Осевшие, чисто вымытые ступени парадного крыльца тоже красные — в тон всему дому. Дверь, увенчанная горделивым полукруглым окном, только что была покрашена в ярко-розовый цвет, дверной молоток в форме рыбы гладко отполирован до блеска, как ступня Святого Петра в Риме, а во всех сверкающих окнах пенились белые кружевные занавески, подхваченные ровными фестонами. Чуть подальше, в конце улицы, в чистое голубое небо поднимался нарядный зеленый купол протестантской церкви Святого Стефана. Длинные, зеленые с медным отливом полосы тянулись по светло-серому камню колокольни, цепляясь за большие часы, на которых как раз било четыре. Их характерный высокий надтреснутый голос отозвался в сердце Эндрю печально и властно, напомнив ему строгую, пустую внутренность церкви, куда его иногда водили молиться в детстве, если только участие в этих сухих, прозаических обрядах можно было назвать молитвой.
Горничная в наколке с длинными белыми лентами сообщила им, что миледи в саду. Проходя через темное чрево дома, Эндрю пробовал воскресить его в памяти. Но он не был здесь много лет, и комнаты казались незнакомыми. В полумраке какие-то широкие поверхности красного дерева поблескивали, как черные зеркала. По-весеннему пахло лаком для мебели.
Сад запомнился ему лучше. Он узнал, хотя заранее не мог бы себе представить, широкую террасу из красноватых плит, с чередующимися клумбами ирисов, розмарина и руты и крошечным квадратным прудиком, коричневую буковую изгородь, сейчас еще одетую жесткой, сморщенной зимней листвой, и маленькую лужайку с шелковицей, опершейся ветвями на подпорки. Все было мокрое и блестело, в плитах террасы отражались пятна света и тени, с шелковицы стекали капли дождя. Потом солнце вдруг засияло ярче, и в саду словно зажгли электрическую люстру. Пышная крона шелковицы загорелась зеленым золотом. В разрыве изгороди появилась тетя Миллисент.
Эндрю ощутил мгновенный, явственно приятный укол, точно сквозь тело прошла иголка, не причинив ему боли. Он не видел тетку много лет, но, хотя и хранил, как любительские моментальные снимки, кое- какие симпатичные воспоминания о ней, на них постепенно наслоились туманные, но достаточно частые