что все эти декокты не обходятся без участия Бахуса. Кроме того, он явно перетрудился. Пусть проспится. Не стоит, однако, терять его из виду. Лучше перебдеть.
Мы уселись в изголовье Кристофано. Мелани еще раз шепотом справился о Бедфорде. Вид у него был озабоченный: перспектива загреметь в лазарет стремительно приближалась. Мы перебрали все выходы, предоставляемые подземными галереями, и пришли к следующему заключению: рано или поздно нам не миновать лазарета.
Мне было невмоготу оставаться в таких безутешных мыслях, нужно было срочно чем-нибудь заняться. Я вспомнил, что надобно прибраться в комнате несчастного, и, жестом показав Атто, где меня можно найти, вышел. Когда я вернулся, Атто Дремал, сидя на одном стуле, положив ноги на другой и скрестив руки на груди. Я склонился над Кристофано: тяжелый сон, которым он забылся, казалось, пошел ему на пользу, в лице появились краски.
Слегка успокоившись, я забился в уголок в ногах Кристофано и затих. Как вдруг послышалось бормотание. Сон неудобно устроившегося на двух стульях Атто был беспокоен. Голова его покачивалась, кулаки сжимали кружева манжет. Его бормотание напоминало ворчание ребенка, огрызающегося на упреки родителей.
Я прислушался. Прерывисто дыша, словно вот-вот разрыдается, Атто что-то говорил по- французски.
–
Я припомнил, что, когда Атто было двадцать лет, ему пришлось бежать из Парижа во время Фронды с королевской семьей и своим учителем синьором Луиджи Росси. Видимо, ему приснились события того времени.
Я задумался, стоит ли разбудить его и вырвать из лап неприятного сна, осторожно слез с кровати и близко подошел к нему. Нерешительность взяла меня. Впервые мне представилась возможность вблизи разглядеть лицо Атто, и при этом самому избежать его пристальных глаз. Его опухшее и покрывшееся во сне пятнами лицо вызвало во мне волнение: гладкие дряблые щеки говорили об одиночестве и меланхолии евнуха. Это было не лицо, а целое море горя, посреди которого, подобно уцелевшему после кораблекрушения остову, выделялась высокомерная и капризная ямочка подбородка, пытающаяся остаться на плаву и требующая почтения и уважения к дипломату Его Наихристианнейшего Величества. От жалости у меня защемило сердце, но вскоре верх взяли мысли иного рода.
–
Отчего-то эти слова поразили меня. Я стал думать, чтоб могли они значить для Мелани, и что вообще они значат, и почему о чем-то говорят и мне. Но о чем? Странное дело, они были мне знакомы.
И тут Атто проснулся. Горе, за минуту до этого поселившееся в его душе, казалось, улетучилось. При виде меня лицо его озарилось улыбкой. Он принялся напевать:
– Вот чем меня потчевал мой учитель синьор Луиджи, – потягиваясь и почесываясь, проговорил он. – Я ничего не проспал? Как наш ученый живорез? – завидя мое беспокойство, поинтересовался он.
– Ничего нового, сударь.
– Думаю, что должен извиниться перед тобой, мой мальчик, – помолчав, сказал он вдруг.
– За что, господин Атто?
– Не следовало мне зубоскалить сегодня утром, ну… по поводу твоего пребывания у Клоридии.
Я ответил, что его извинение преисполняет меня радостным удивлением, но что не стоило беспокоиться. Вслед за этим, простив Атто в душе, я поведал ему о том, что узнал от Клоридии – о поразительном искусстве разгадывать судьбу с помощью чисел, а также о силе, которой наделена ветка лощины.
– О, понимаю! Блуждающая лоза – это… как бы поудачнее выразиться, увлекательная тема, которой Клоридия должна владеть в совершенстве.
– Вообще-то я ей понадобился, чтобы помочь расчесать волосы, которые она перед тем вымыла, – пояснил я, не обращая внимания на тонкую иронию Атто.
– тихонько пропел он.
Я покраснел от стыда и вновь проснувшейся ярости.
И мелодия, и слова романса были столь прекрасны, что вскоре я забыл о насмешке и целиком отдался любовному переживанию. В памяти ожила светлая копна волос, сладкий голос Как-то сам собой родился вопрос, что привело мою душечку в «Оруженосец». Она и впрямь говорила о блуждающей лозе, но вроде бы та блуждает не просто так, а подчиняясь «антипатии» или «симпатии». Чем руководствовалась лоза на сей раз? Остановилась ли она на нашем постоялом дворе, идя по следам обидчика, движимая желанием отомстить? Или же – о чарующая пьянительная мысль! – подчиняясь магнетической силе любви, на которую, кажется, особенно падка лоза? Я склонялся ко второму предположению…
Запутавшись в прелестях стольких, Не жалко и с жизнью расстаться. Ах, с жизнью расстаться!..
Пение Атто, прославляющее златые кудри, служило как бы контрапунктом моему прозрению.
Да и разве моя темноликая и златокудрая прелестница не одарила меня… любовной негой, притом бескорыстно, без какого-либо намека на вознаграждение, как в прошлый раз, когда я пришел к ней с просьбой растолковать мой сон.
Увлекшись, Атто невольно запел громче, Кристофано открыл глаза и, нахмурившись, уставился на аббата, не прерывая его, однако, а мало погодя так даже и поблагодарил, видно, думая, что Атто нарочно поет для него. Я с облегчением вздохнул: судя по взгляду и цвету лица, он вполне овладел своими чувствами, а когда он открыл рот, стало ясно, что и манера правильно излагать свои мысли вернулась к нему. Кризис миновал.
– Что за голос, господин аббат, чудо да и только, – поднимаясь и оправляясь, заметил он. – Вы забыли об осторожности, и он разнесся по всему этажу. Надеюсь, Дульчибени и Девизе не станут задавать мне вопросов относительно вашего присутствия и пения в моей комнате.