продырявят шпагами, – сказал Корнет, завоевавший стойкостью и набожностью доверие солдат за время этой кровавой кампании. – Я предлагаю податься в разбойники. Судите сами: мы обречены на смерть и остаток дней проживем все равно что взаймы, поэтому можем позволить себе, такую роскошь, как поставить жизнь на кон и проиграть. Нам терять нечего.
Вняв рассуждениям своего предводителя, бандиты согласились и вскоре прослыли отчаянными храбрецами. Они откровенно глумились над бессилием вооруженных отрядов, посланных на их поиски и прославились на всю округу, приобретя ореол благородных разбойников. Пастухи и крестьяне относились к ним снисходительно. Смертельно устав от длившихся несколько веков подряд вооруженных стычек у дверей своих домов, жители окрестных деревень не хотели за них заступаться, но и не больно-то стремились выдавать их властям, а уж гоняться за ними по горам, словно охотники за дичью, – и того меньше. Разбойники, не рассчитывая на долгую жизнь, а лишь на возможность достойно умереть с оружием в руках, продолжали промышлять в горах и иногда доживали до преклонного возраста, забытые Богом, людьми и властями. Когда дядюшка Тонет наткнулся на их лагерь, то увидел лишь горстку изможденных стариков, с трудом державших в руках мушкеты.
– Я думал, вы уже давно сгинули, – сказал он, – и от вас остались одни небылицы.
Разбойники его накормили и приютили на ночь. Говорили мало, так как отвыкли от чужих людей, а между собой все уже давно было переговорено. Дядюшку Тонета они хорошо знали в лицо – тысячу раз наблюдали, как он ездит туда-сюда в своей двуколке, – и никогда на него не нападали, понимая, что он везет селянам то, без чего в этих суровых местах невозможно выжить. На следующее утро они вывели его на дорогу и дали с собой ломоть хлеба и колбасы, но прежде чем распроститься, отвели на маленькое кладбище, где покоились останки их товарищей, умерших в горах от холода и болезней. Могил было едва ли не столько же, сколько оставшихся в живых; на них всегда лежали свежие полевые цветы, и было много крестов, потому что большинство разбойников отличались исключительной религиозностью. Это случилось уже давно. Теперь кобыла хорошо знала дорогу, а дядюшка Тонет почти совсем ослеп.
– И все-таки, – сказал он, кончив излагать эту грустную историю одному путнику, который нанял его в Бассоре. – И все-таки, – повторил он, – твой голос кажется мне знакомым. Не то чтобы голос, а скорее тембр, – уточнил он.
Путник ничего не ответил. Через некоторое время дядюшка Тонет хлопнул себя ладонью по лбу и расхохотался.
– Как же я это! Ведь ты – Онофре Боувила! Так? Только попробуй сказать, что нет.
Онофре продолжал хранить молчание, и дядюшка Тонет опять залился веселым смехом.
– По-другому и быть не может. Я узнал тебя по голосу, а твоя заносчивость только подтверждает мою догадку: ты точь-в-точь такой же, как твой полоумный отец, которого я хорошо знал, – сам отвозил его вот на этой двуколке в Бассору, когда он отправился на Кубу. Уже не упомню, сколько ему было тогда годков, но, должно быть, немногим больше, чем тебе сейчас. Так-то! Он тогда слишком много о себе воображал и воротил от нас нос, словно мы объелись чечевицы, да, сеньоры, чечевицы, и она лезла из нас во все дыры. А когда он возвратился с Кубы, то я привез его домой. Как сейчас вижу своими слепыми глазами: весь поселок высыпал на площадь у церкви, а твой отец сидел тут же, где ты сейчас, – прямой, точно кол проглотил, раздутый от важности; на нем был белый полотняный костюм и шляпа из плетеной соломы – ее еще называют панамой, вроде бы по имени какой-то страны в Америке. Представь, за весь путь он не проронил ни слова. Все строил из себя богатея, хотя не имел за душой ни реала. Но зачем я тебе это рассказываю? Ведь ты все знаешь не хуже меня. Помнишь, что он привез вместо денег?
– Обезьяну, – ответил Онофре.
– Верно, больную обезьяну, да, сеньор. Как я погляжу, у тебя хорошая память, – сказал дядюшка Тонет, нахлестывая кобылу, которая, воспользовавшись невниманием возницы, остановилась пощипать придорожной травы. – Слышь, Перса, перестань, а то раздует. Он щелкнул в воздухе кнутом. – Перса, – обратился он с разъяснением к Онофре, – это у нее такое имя, кобылку уже так звали, когда я ее купил. О чем это бишь я? Ага! О том, каким дурнем был твой отец. Прямо-таки болваном, коли хочешь знать мое мнение. Эх, парень, парень! Неужели ты поднимешь руку на слепого старика? Хотя с тебя станется. Ладно, ладно, впредь буду выбирать слова, но это вовсе не значит, что мое мнение о твоем отце изменилось хоть на йоту. Знаю я вас – вы такой народ, не желаете, чтобы вам резали правду-матку, хотите слышать только приятное уху, а не то, что считают люди на самом деле. Все это по недомыслию. Но не думай, что я сильно переживаю по этому поводу, – меня это даже не удивляет, я давно приноровился к людскому тщеславию; у меня в жизни было довольно встреч и достаточно времени, чтобы поразмыслить об этом на досуге. Возвращаюсь порожняком и все думаю, прикидываю и теперь до самого донышка знаю людскую натуру. И еще знаю, что, как ни крути, ничего не могу изменить. Не могу да и стар уже. Но даже имей я возможность, вряд ли захотел бы это сделать. Есть люди, которые зальют себе глаза чесночной похлебкой и дальше чесночной похлебки ничего вокруг себя не видят. Я не из таких. Мог бы быть таким, но не стал.
Так философствовал наш возница со свойственной впавшим в слабоумие старикам бессвязностью, которая в их устах звучит порой как вершина мудрости. Онофре Боувила его не слушал: он отдался во власть размеренному журчанию его голоса и, не вникая в содержание, смотрел по сторонам. Эта самая дорога увела его из родного дома восемь лет назад. Он выехал ранним весенним утром, едва встало солнце. А накануне объявил родителям, что едет в Бассору повидать сеньоров Балдрича, Вилаграна и Таперу и попросить работу на одном из их предприятий. Таким образом, объяснял он, можно будет ускорить выплату долгов, наделанных отцом. Американец было запротестовал: он, и только он виноват в том затруднительном положении, в каком оказалась семья, и не примет от сына такой жертвы… Онофре на него цыкнул. Американец, растерявший последние остатки своего авторитета, замолчал. Онофре обратился к матери и продолжил: он останется в Бассоре столько времени, сколько потребуется, чтобы собрать нужную сумму.
– Наверное, месяц, – уточнил он. – А может, и год. Я напишу вам сразу, как только приеду на место. Потом буду поддерживать постоянную связь и сообщать новости через дядюшку Тонета.
В действительности он уже тогда решил податься прямо в Барселону и не возвращаться домой. В тот момент он смотрел вокруг и думал, что никогда больше не переступит порог старого дома, где родился и вырос, и никогда не увидит родителей. Онофре забрался в двуколку, отец протянул ему узелок с бельем и кое-какими пожитками, потом раздумал и осторожно сам уложил его на дно повозки. Мать завязала ему вокруг шеи шарф. Так как все молчали, дядюшка Тонет взгромоздился на козлы и сказал:
– Если ты готов, то поехали.
Онофре кивнул, не осмеливаясь произнести ни слова, чтобы не выдать себя срывавшимся от волнения голосом. Дядюшка Тонет лихо щелкнул кнутом, и кобыла, увязая копытами в подтаявшей наледи, пустилась в путь.
– Дорога предстоит трудная, – проговорил возница.
Онофре обернулся: Американец махал панамой, мать что-то кричала, но он не разобрал что. Потом