культпоходы в деревню, собирать для нее книги, обустраивать избы-читальни и сельские клубы. И если в 1928 году в районе был один клуб, то к моменту образования автономной области их было уже шесть. За этот же период количество киноустановок увеличилось с одной до четырех, библиотек — с одной до десяти. Масштаб, конечно, нищенский, но рост все-таки налицо. С осени 1930 года начала выходить тиражом 2 тыс. экземпляров на двух языках районная, а затем областная газета «Биробиджанская звезда» («Биробиджанер штерн»); половина тиража распространялась в районе, а половина в СССР и за границей.
В 1934 году в пяти библиотеках области насчитывалось 30 тыс. книг, а в 1937-м библиотек было 14 с общим книжным фондом свыше ста десяти тысяч. Только областная библиотека, располагавшая 80 000 книг, обслуживала ежегодно 3500 абонентов. К началу 1938 года в области насчитывалось 39 изб-читален, 45 клубов и красных уголков, 20 кружков худсамодеятельности. В 1936 году открылась музыкальная школа, в 1937-м балетная. Жизнь все-таки продолжалась.
В 1932 году в районе было открыто отделение «Дальгиза», печатавшее свою продукцию на идише. Тогда же начали свою литературную деятельность биробиджанские писатели Бузи Олевский, Арон Кушниров, Тевье Ген, Моисей Гольдштейн. С 1931 года в Биробиджане жил и работал Эм. Казакевич, начинавший бравурными стихами:
Походив даже и в председателях переселенческого колхоза, Казакевич стал первым директором открывшегося в 1934 году еврейского театра имени Кагановича.
Никак нельзя обойти прозаика Бориса Миллера и поэтессу Любовь Вассерман, ибо судьбы и тексты биробиджанских писателей и поэтов привлекательны в качестве предметов особого исследования. Поскольку родину создают не кочегары и не плотники, а поэты, ибо родина — это система грез, интересно было бы изучить поподробнее, какими грезами биробиджанские творцы были очарованы сами и пытались очаровывать других. И хотя больших талантов, если не считать Казакевича, среди них открыть не удалось, их попытка создать родину из ничего остается уникальной и поучительной. Судьбы же их по-настоящему драматичны. Сталинский удар на них обрушился из-за того, что они с предельной добросовестностью исполняли свое дело — воспевали новую декретную родину. Но — воспевали как нечто отдельное, особенное, ибо никак иначе ничего воспеть невозможно. Невозможно заразить кого-то своей любовью к человеку, профессии, народу, области, постоянно приговаривая, что они ничем не лучше других. Невозможно и оплакать свое отдельное горе, будучи поставленным в необходимость постоянно оговариваться, что и у других горе нисколько не меньше. А именно этого и требовала советская власть.
Она требовала романов и поэм в таком примерно духе: наконец-то сбылась тысячелетняя мечта еврейского народа о собственном государстве — хотя в дружной семье советских народов повсюду живется одинаково уютно. Наконец-то мы можем писать на своем родном языке — хотя он, конечно, ничем не лучше великого и могучего русского языка. Мы должны собрать все силы — хотя без поддержки великого и могучего русского народа у нас все равно ничего не получится. Наши парни сражаются, как истинные наследники Самсона, — хотя, впрочем, Илья Муромец ничем ему не уступит. Горе наших матерей, потерявших своих сынов, безмерно — хотя и не более безмерно, чем горе русских, украинских, белорусских, узбекских, татарских и всех прочих матерей.
При всей смехотворности этого канона поэтов и писателей карали именно за отступления от него.
Нет, я не утопист, я вовсе не жду от власти неземного совершенства, всякая власть обязана заботиться прежде всего о сохранении общественного целого даже и в ущерб отдельным его частям, и вполне можно понять, что в военные годы, требуя от самого сильного народа страны чудовищных жертв, власть стремилась как можно больше льстить ему и как можно меньше его раздражать (если только этого не требовали ее собственные интересы), — с этой точки зрения объяснимо даже то, что массовые истребления евреев во время войны советская пропаганда дипломатично именовала массовыми убийствами «мирных советских граждан». Но если так может рассуждать политик, то поэт, национальный поэт так чувствовать не может, поэзия рождается эмоциональным порывом, а не дальновидным расчетом.
Все это, собственно, доказывает только то, что попытка создать с нуля национальное государство меньшинства внутри национального государства большинства была обречена на заведомое поражение. Причем обречена не только тоталитарно-коллективистскими, но и либерально-индивидуалистическими принципами.
Не понимая закономерности происходящего, склонная искать частные, субъективные причины, зарубежная еврейская общественность, несмотря на глухую цензуру, все же ухитрялась следить за биробиджанскими делами. Одна польская еврейская газета утверждала (ее с разоблачительным пафосом цитировал на областной партийной конференции 1940 года секретарь обкома Чернобород): «С Биробиджаном советское правительство провалилось, еврейского языка нет, переселение еврейского населения прекращено» — и приводил опровержения просоветской зарубежной же печати.
Но увы, это были опровержения людей либо завербованных, либо обманутых. Реальная ситуация была примерно такова. В 1935–1936 учебном году в области насчитывалось 92 еврейских класса — этим охватывалось практически все еврейское население. В 1938–1939 учебном году в области работала 21 национальная школа, из которых в десяти преподавание велось исключительно на идише, а одиннадцать располагали параллельными русскими и еврейскими классами; но через год действовало лишь 15 национальных школ, причем во всех были параллельные русские классы.
Это было время, когда советская власть в полном соответствии с правилами «real politics» снова решилась «сдать» евреев, чтобы не сердить своего стратегического партнера Адольфа Алоизовича Гитлера, чтобы отнять у него пропагандистские козыри, позволяющие отождествлять большевизм с еврейством, а также чтобы осуществлять беспрепятственную мобилизацию русских воодушевляющих фантомов, без поддержки которых было трудно рассчитывать на победу над своим страшным союзником. И это было, надо с горечью признать, так по-человечески… Мало кто способен поступать иначе, когда его собственная жизнь стоит на карте. Хотя от мечты о том, чтобы люди сделались иными, — от этой мечты, я думаю, все равно не надо отказываться: лишившись этого фантома, мир сделается еще более ужасным.
Формально образование на еврейском языке не ликвидировалось, но постоянно тем или иным способом затруднялось, так, чтобы желавшим его получить требовались какие-то экстраординарные серьезные мотивы. Однако именно мотивы быстро угасали — с такой очевидностью перекрывались социальные перспективы для детей, желавших обучаться на родном языке. К 1940 году были закрыты все высшие учебные заведения на еврейском языке в Киеве, Минске и Москве. Не хватало учебников и — после 37-го года — преподавателей. А такие предметы, как химия, математика, вообще преподавались практически только на русском — еврейское отделение Московского пединститута было закрыто в 1939 году. Аналогичная участь постигла и второй основной источник еврейских педагогических кадров — еврейское отделение Одесского пединститута.
Унификация, неизбежно принимавшая облик русификации (а чего еще, не эстонизации же!), отсекала виды на будущее внутри хоть сколько-нибудь развитого еврейского мира, и еврейские папы и мамы, понимая, куда дует ветер, сами начинали отдавать детей в русские классы, открывавшие нормальные перспективы. Даже те, всегда немногие, идеалисты, которые готовы были обречь своих детей на прокладывание тяжелого самостоятельного пути еврейского народа, оказывались в столь незначительном меньшинстве, что партийное начальство могло с полным основанием ссылаться на нехватку желающих для