– Но я хотел показать детям, как нужно препарировать, – сказал он.

Похоже, отец решил, что Петер вернется, если он объяснит свои намерения.

Мама бросила взгляд на мерзкую штуковину на блюде, на миг словно окаменела, а потом с трудом отвела глаза в сторону.

– Тебе придется сделать это в другой раз, Отто, – проговорила она ровным голосом, совершенно непохожим на голос моей матери.

Отец с печальным видом убрал глазное яблоко. Он не хотел давать урок препарирования мне одной. Это шло вразрез с его понятиями о справедливости.

Он не отступил. Через несколько дней он принес еще несколько глазных яблок в мешочке. Петер весь передернулся и задрожал, как испуганная лошадь, но отец стоял за ним и держал за руки, заставляя его не отрывать взгляда.

(Позже я случайно услышала, как он сказал матери: «Что такое с мальчиком? Как можно бояться свиного глаза?»

«Он боится тебя», – ответила мама.

Молчание.)

Наверное, отец тяжело переживал стыд за сына, выказывающего девчоночье малодушие, но держался со стоическим хладнокровием. Содержимое мешочка по-прежнему регулярно выкладывалось на блюдо. Всякий раз я еще до обеда знала, что сегодня отец заходил на скотобойню, поскольку тогда на его обычно чистой манжете темнело пятнышко крови или еще какой-нибудь гадости. Наконец наставало время, когда мы с Петером, одетые в белые халаты, подходили со скальпелем в руке каждый к своему фарфоровому блюду и смотрели на глаз, который смотрел на нас. Стоявший рядом отец, тоже в белом халате, склонялся над своим фарфоровым блюдом с глазным яблоком и отточенными движениями начинал рассекать ткани.

Он поднимал взгляд и кивком головы приказывал нам приступать к препарированию наших собственных образцов.

Я кое-что узнала об отце в те мучительно долгие вечера. (С какой тоской мы с Петером каждые несколько минут взглядывали на большие настенные часы с видом Нюрнберга на циферблате, пытаясь усилием мысли заставить стрелку двигаться быстрее.) Я увидела страсть, которой он всецело предавался, и впервые почувствовала интерес к нему, поскольку прежде считала отца совершенно бесстрастным человеком. Я также впервые увидела его мастерство и почувствовала себя ничтожеством рядом с ним. Глядя, как его пальцы разъединяют невероятнейшие, тончайшие слои тканей, я гордилась тем, что он мой отец.

Но я не хотела овладевать таким мастерством. Даже мои неуклюжие попытки постичь искусство препарирования приводили меня в содрогание. Мне не терпелось выйти из душного кабинета, пропитанного тошнотворным запахом крови и лимфы, где тишину нарушали только тиканье часов, тихий треск рассекаемых скальпелем тканей да слабые, слышные только мне звуки, свидетельствующие о глубоком несчастье Петера. Когда в девять часов я направлялась к двери с веселым сердцем узника, наконец-то выпущенного на волю, я боялась, что отец увидит мое страстное желание убраться отсюда поскорее. Ибо, несмотря на все свое отвращение, скуку и раздражение, я прекрасно понимала, что он старается для нас. Все это было ему не в радость, а в тягость.

Мы ничего не усваивали. Мы были медлительны и неуклюжи, а страстная надежда отца на наши успехи пугала нас. Чем больше мы старались, тем в больших идиотов превращались. Однажды Петер случайно столкнул блюдо со стола, и оно разбилось. Отец ничего не сказал, сдержав себя усилием воли, от которого, казалось, завибрировал воздух, но подобрал с пола осколки и дал Петеру другое блюдо и другой глаз.

Он не понимал, почему у нас ничего не получается, в чем его ошибка.

От препарирования мы перешли к подготовке образцов тканей для исследования оных под микроскопом и описанию увиденного. Кошмар стал еще страшнее. Теперь нам приходилось иметь дело еще и с прибором. Я не умела фокусировать микроскоп. Однажды отец, в крайнем раздражении, отодвинул меня в сторону и сам нашел фокус; но, припав глазом к окуляру, я увидела, что исследуемый образец по-прежнему слегка расплывчат, и поняла, что ничего лучшего сей инструмент не явит моему взору.

Я была страшно разочарована. Я думала, что микроскоп, научись я его фокусировать, откроет мне доступ в новый мир – мир фантастических ландшафтов и морей, в силу своей реальности более удивительный, чем любой мир, созданный моим воображением. Но представшая моему взору картина – подобие белой равнины, пересеченной красной рекой, – оказалась плоской, безжизненной и жестко ограниченной стенками трубы, в которую я смотрела.

Я выпрямилась.

– Что ты увидела? – спросил отец.

Я тупо уставилась на него. Я могла думать лишь о том, насколько убога увиденная мной картина в сравнении с тем, что я надеялась увидеть. Я знала, что этого говорить нельзя. Не потому, что отец рассердится, а потому, что это заденет его за живое.

– Не знаю, – сказала я.

– Не болтай глупости. Ты же что-то увидела. Опиши.

Я вымучила из себя тусклое описание увиденного. Отец выслушал меня с горечью.

– У тебя нет воображения, – сказал он.

Он повернулся к Петеру.

– А ты что видишь, Петер?

Но брат все еще возился с предметным стеклом, пытаясь поместить образец в фокус.

Всю осень и зиму – по мере того как дни становились все короче, похожие на маленькие картинки в большой раме, – отец продолжал приносить домой студенистые шарики, облепленные запекшейся кровью. Вечер каждой среды превратился в мучительно долгий вечер, который мы с братом проводили в смертельной тоске, считая медленно ползущие минуты, а потом уже и не в вечер, а в нечто совершенно другое: в черную яму, вырытую посередине недели.

Потом однажды в среду отец сказал за завтраком:

– Я решил прекратить уроки препарирования, раз они вам не нравятся.

Мы с Петером переглянулись и задохнулись от радости. Мы не могли скрыть своих чувств. Мгновение спустя мы, с пылающими лицами, уставились в свои тарелки. Отец еще с минуту сидел за столом, а потом сложил свою газету и вышел из комнаты.

Занятия по средам больше никогда не возобновлялись.

Еще одно воспоминание детства.

Я вошла в гостиную и стала свидетелем сцены, уже много раз виденной прежде, но на сей раз события развивались иначе.

Отец выговаривал Петеру за то, что брат писал на страницах учебника. Обычно в таких случаях я сразу выходила из комнаты: дело касалось только отца и Петера. Но я знала, что брат не писал в учебнике: это сделал один его друг, бравший на время книгу. Петер никогда не писал на страницах книг. Более того, это был явно не его почерк.

Когда я вошла, брат пытался объяснить, что в учебнике писал не он. Отец перебил Петера:

– Я терпеть не могу ложь в устах мальчика, но еще более отвратительной я считаю трусливую привычку сваливать вину на других людей.

Не знаю, что на меня нашло. В меня словно бес какой вселился. Я стояла перед отцом, сжав кулаки, и кричала:

– Он не виноват, это даже не его почерк! Почему ты ему не веришь? Почему ты к нему все время цепляешься?

Последовала долгая пауза. Потом, оправившись от потрясения, отец холодно сказал:

– Иди в свою комнату.

Я не пошла. Я решила уйти из дому и жить в лесу. Буду питаться лесными ягодами и грибами. Подумаешь, делов-то. Дома жить невозможно. Через день-другой Петер присоединится ко мне.

Я провела в лесу весь день. Через несколько часов после наступления темноты неожиданный холод и дикий голод (я не нашла никаких ягод, а грибы есть побоялась) погнали меня домой. К тому времени ситуация накалилась до предела, и улаживать все пришлось моей матери.

Вы читаете Ангел Рейха
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату