или нет, но допускает, что могли убить. Начала допускать это после того, как наш женский персонал ее раздел. И эксперт почуял запах. Эту немочку трахали сегодня ночью. Мы ведь можем заняться и вами, можем обследовать вас и установить, что это делали именно вы. Хотите?
– Не думаю, что вы окажетесь правы.
– В ее постели нашли мужской волос. Не с головы. Мы можем проверить, не ваш ли он. Разумеется, если вы готовы помочь нам. Для этого достаточно выщипнуть у вас несколько волосков. Вы готовы на это?
– Нет.
– Тогда признайтесь, что трахнули эту немочку сегодня ночью.
– Не понимаю, какое она имеет отношение к моему делу. Связь со служанкой едва ли достаточный повод для убийства жены.
– Оставим эти неприятные детали, – сказал Лежницкий. – Я хочу вам кое-что предложить. Наймите лучшего адвоката в городе, и через полгода вы выйдете на свободу. – В эту минуту он походил скорее на старого мошенника, чем на лейтенанта полиции. В его чертах проступила двадцатипятилетняя практика общения с карманниками, медвежатниками, грабителями и убийцами, и каждого из них в конце концов ожидала маленькая уютная камера. – Роджек, я знаю человека, в прошлом военного моряка, жена сказала ему, что давала всем его приятелям, и он убил ее молотком. До суда его содержали под стражей, но адвокат его вытащил. Аффект, убийство в состоянии аффекта. И теперь он разгуливает на свободе, и дела у него сейчас куда лучше, чем у вас с вашим якобы самоубийством. Потому что даже если вам удастся отвертеться – а это вам не удастся, – вам все равно не поверят, что вы ее не убивали.
– Почему бы вам не пойти ко мне в адвокаты?
– Пораскиньте мозгами. А мне пора проведать дядюшку Гануччи.
Он направился в другой конец комнаты, и я проводил его взглядом. Старик поднялся навстречу Лежницкому и пожал ему руку. А затем они склонили головы друг к другу. Кто-то из них, вероятно, прошептал на ухо другому какую-то шутку, потому что оба тут же расхохотались. Я заметил, что Шерри смотрит на меня, и, поддавшись внезапному порыву, махнул ей рукой. Она весело ответила на мой жест. Мы были похожи на новичков-студентов, увидевших друг друга у разных регистрационных стоек.
Подошел полисмен с кофейником и налил мне кофе. И тот же негр заорал:
– И мне чашку, и мне!
– Заткнись, – сказал ему полисмен. Но следователь, допрашивающий негра, подозвал полисмена.
– Этот черномазый в хлам пьян, – сказал он. – Налей и ему тоже.
– Не хочу я вашего кофе, – сказал негр.
– Хочешь. Разумеется, хочешь.
– Нет, не хочу. У меня от кофе мурашки.
– Выпей чашку. Хоть чуток протрезвеешь.
– Не хочу кофе. Чаю хочу!
Следователь застонал.
– Пошли-ка в бокс, – сказал он негру.
– И не подумаю.
– Пошли в бокс, и там получишь кофе.
– Не надо мне кофе!
Следователь что-то прошептал ему на ухо.
– Ладно, – сказал негр, – пошли.
Рыдавшая старуха, вероятно, уже подписала протокол, потому что ее нигде не было видно. И вообще поблизости никого не было. А я прокручивал перед собой кинохронику из зала суда. Адвокат спрашивает взволнованным и проникновенным голосом: «Итак, мистер Роджек, что же сказала вам ваша жена?»
– «Хорошо, сэр, отвечу, она говорила о своих любовниках и о том, что они самым лестным образом сравнили ее действия во время акта с сексуальной практикой последней… из мексиканского борделя». – «А что вы, мистер Роджек, имеете в виду говоря о последней?..» – «Что ж, сэр, речь идет о бордельной обслуге самого низкого ранга, о той, что совершает такие действия, которые ее товарки из соображений относительной стыдливости не желают исполнять». – «Понимаю вас, мистер Роджек. И что же вы сделали?» – «Не знаю. Не могу вспомнить. У меня бывают провалы в сознании, еще со времен войны. И тут был такой провал в сознании».
Легкая тошнота, схожая с той печалью, с какой мне пришлось бы просыпаться каждое утро на протяжении многих лет, шевельнулась у меня в груди. Если я соглашусь на убийство в состоянии аффекта, мы с Лежницким станем братьями, мы будем мысленно присутствовать на похоронах друг у друга, будем в ногу шагать по вечности. И все же искушение было очень велико. Ибо у меня в груди и в желудке вновь образовалась пустота. И я не знал, смогу ли вынести это. Ведь они снова и снова станут допрашивать меня, будут говорить мне правду и заведомую ложь, будут держаться то дружелюбно, то недружелюбно, и все это время мне придется вдыхать воздух этой комнаты с его сигаретным и сигарным дымом, пахнущий плевательницами и кофе, немного похожий на тот, что вдыхаешь в общественных туалетах, в прачечных, на городских свалках и в морге, я буду глядеть на темно-зеленые стены и грязно-белые потолки, буду слушать их приглушенные голоса, буду открывать и закрывать глаза под жгучим светом электрических ламп, я буду жить в тоннеле метро, десять или двадцать лет в тоннеле метро, а по ночам, не зная, чем заняться, буду мерить шагами каменные квадратные футы моей тюремной камеры. И умру от бесконечного оцепенения и задохнувшихся надежд.
Или же я проведу год за сочинением апелляций, проведу последний год своей жизни в железной клетке, чтобы однажды утром войти в помещение, уже готовое для уничтожения, жалкий, проигравший, страшащийся тех странствий, что мне, возможно, еще предстоят, я выйду оттуда раздавленным, расплавленным, взорвавшимся собственным криком, – выйду на длинную дорогу смерти, уходящую куда-то вниз вдоль бесконечных каменных стен.