За остеклением тесной кабины непроглядная ночь, лишь навигационные огоньки на кончиках крыльев — зеленый справа и красный слева — светят мне из-за борта. Только и на этот умеренный свет нельзя заглядываться: отвлекает от игрушки-силуэтика, повторяющей каждое движение машины. Заглядишься — потеряешь пространственное положение, и тогда не понять, где верх, где низ…
Высотомер успел накрутить уже не одну тысячу метров. И верный компас безмолвно диктует: идешь с заданным курсом…
Если верить синоптикам, облачность должна скоро кончиться. Но прежде чем это случается, вижу: вдоль остекления понеслись сероватые размытые клочья. Еще чуть, и, будто занавес взвился, — открылось чистое небо.
Чернота, глубочайшая маслянистая чернотища густо забрызгана сияющими крупинками звезд — большими, поменьше, совсем маленькими — с булавочную головку. Это и есть настоящее ночное чистое небо.
«Не смотри по сторонам, — должен сказать я себе и говорю: — Не смотри по сторонам. Нельзя: потеряешь пространственную ориентировку».
Знаю: моргнуть не успеешь, звезды лишат тебя ощущения пространства — ни верха, ни низа не станет, ни право, ни лево… Завертят, запутают, и тогда никакие приборы не помогут. Останется одна надежда — парашют. Костю Бондаренко — выручил. Сашу Михалева — выручил. Юре Загрицу не помог: высоты не хватило.
Но я лечу во сне. И сон раздвигает границы возможного: самолет странным образом начинает истончаться и слоями стекать с меня. Легко, безболезненно, тихо. Я сознаю немыслимость происходящего и все-таки испытываю удивительный, не поддающийся разумной оценке восторг.
Вот уже руки мои ощущают плотность живого воздуха, вот уже и плечи входят в этот упругий поток… Больше мне не нужен искусственный горизонт и указатель скорости ни к чему: я слышу шелест звезд и по ясному их звуку сужу о скорости: растет… уменьшается…
Осторожно!
Теперь я опрокидываюсь на спину и лечу так: лицом к звездам.
Странная мысль приходит в голову: вот вернусь и меня обязательно спросят: а где машина? Что отвечать? Усмехаюсь во сне и успокаиваю себя: больше половины, если не все, совершенные мною в жизни «геройства» были стимулированы страхом — а ну-ка спросят: почему выпрыгнул, как посмел бросить машину?
Меня прохватывает озноб — а вдруг не поверят: как это самолет сполз? Какими такими слоями? И я окажусь виноват. Ведь это так удобно — списать любую беду за счет летчика. Экипаж не подготовился должным образом… нарушил… Сколько уже раз так объявлялось: командир корабля допустил преступную небрежность, за что и поплатился.
Мертвые сраму не имут. Так обычно говорится. Говорится легко, бездумно. Но так ли это на самом деле? Боюсь, живым спокойнее, когда виноваты мертвецы…
Вот бы выскочить из затянувшегося сна. Я бы многое порассказал, как такое бывает наяву. Но звезды не отпускают. Звезды шелестят, подмигивают и тихонько кренятся; я оборачиваюсь лицом вниз, сжимаюсь и чувствую — покинувший меня самолет возвращается.
Натекает.
Материализуется.
Больше времени ни на что не остается. Надо следить за приборами: покачивается силуэтик в авиагоризонте, тихо ползет стрелочка указателя скорости, высотомер отсчитывает высоту.
Чуть позже приказываю себе: «Установи стрелку радиокомпаса на ноль. Проверь остаток горючего… Снижайся…»
Уходить от звезд никогда не хочется, но время. Делаю что положено и неотступно, ежесекундно помню: внизу — земля. Притаилась и ждет. Прощайте, звезды! Будь милостивой, земля. Иду к тебе на последнем горючем.
У вернувшегося из полета исчезают крылья, и земной груз с новой силой наваливается на плечи. Почему? Не знаю. Но это — так. Всегда.
2
Сначала ничего не было, а потом я вдруг увидел: на ней черные трусики и белая маечка… Шел урок физкультуры. Наташка, конечно, и раньше в трусиках и в маечке, как все, занималась, только я этого не замечал, а тут почему-то увидел и осознал — она тоненькая-тоненькая и будто вся на пружинках… она не просто двигается, а… переливается, как ручеек.
Жутко она была все-таки красивая, Наташка.
И я стал глядеть на нее, не отрываясь, пока не сделалось больно дышать. Потом, уже после физры, подошел и, как будто нечаянно, тронул. Она засмеялась и спросила:
— Почему ты такой несильный? Вот Фортунатов Митя сильный!
И убежала, а я стал думать: при чем тут Фортунатов? Верно — он толстый и большой… Правильно. Но это необязательно, раз толстый, то сильный… А еще бывает — хоть и сильный, да трус. Кто докажет, если толстый и сильный, значит, обязательно храбрый?
Так я шел по коридору, думал, а он — навстречу, Фортунатов. Идет, жует. Он всегда жует яблоко или конфету… или пустым ртом жует.
— Эй, — сказал я, — жиртрест! Не лопни!
Но Фортунатов даже не посмотрел в мою сторону, вроде не видел, не слышал. А я так понимаю — не желал слышать!
Как вы думаете, это приятно, если тебя не желают слышать? Почему? Может, он меня презирал? Но кто имеет право презирать человека, если тот не фашист, не предатель, не ябеда и не трус? Вот вопрос! Так, может, Фортунатов считает, что я трус? Не-ет, Колька Абаза никогда не был и никогда не будет трусом! Пусть не надеется.
С этим я вошел в класс. Ребята еще галдели, рассаживаясь по местам. Я сразу же подошел к Митьке и спросил:
— По-твоему, я — трус? Да?
— Иди ты, — сказал Митька.
— Нет, ты скажи: я — трус? Он мне вообще не ответил! Промолчал. А молчание — знак согласия. Так? Мне пришлось щелкнуть его по носу и предупредить:
— Смотри у меня! Схлопочешь…
Больше я, правда, не успел ничего сказать: в класс вошла Мария Афанасьевна. Мы ее уважали, и потом, у Марии Афанасьевны опять муж умер. Второй. Не хотелось ее еще расстраивать.
На уроке Наташка прислала записку: «Героический герой! Ура тебе! С ума можно съехать — не побоялся пощекотать Митьке под носом! Слава!»
Странно, подумал я, чего это она все-таки за Фортунатова так выступает?
Потом, уже дома, я все старался решить: кого, если по справедливости, должна бы выбрать Наташка — Абазу или Фортунатова? Совсем-совсем если по честному выбирать? И получалось — меня!
Я даже такое навоображал: вот на физре Наташка выводит меня из строя за руку, поворачивается лицом к ребятам и говорит всем: «Я выбираю Колю Абазу, а Фортунатов бабуин и обжора».
В слове «бабуин» звучало что-то замечательно пренебрежительное, хотя я и не догадывался в ту пору, что бабуины — порода обезьян.
Но то было в мечтаниях.
На деле Наташка не обращала на меня никакого внимания, если же и замечала, то для того только, чтобы подразнить, и по каждому поводу заводила: «А вот Митя!.. Фортунатов!! Митя!!!» В конце концов, вся эта музыка мне надоела.
И вот что я придумал: вырвал из нового альбома для рисования лист, толстенький такой,