чтобы съесть кусок вареной вырезки в Сан-Матео.
Мысль его и в самом деле устремилась во времена детства, и он, глядя на догорающий огонь, погрузился в долгое молчание. Когда он заговорил, то снова вернулся к наболевшему.
– Вся беда в том, что мы продолжаем быть испанцами, бросаемся туда-сюда, в страны, которые чуть не каждый день меняли названия и правительства, так что мы уже и сами не знаем, кто же мы есть на самом деле, черт возьми, – сказал он.
Он снова долго смотрел на пепел, потом спросил другим тоном:
– На свете столько стран; как же случилось, что вы оказались именно здесь?
Итурбиде ответил уклончиво.
– В военном колледже нас учили воевать на бумаге, – сказал он. – За нас воевали оловянные солдатики на гипсовых макетах, по воскресеньям нас вывозили в ближайший пригород, и там, среди коров и женщин, возвращающихся с мессы, полковник устраивал стрельбу, чтобы мы привыкли к взрывам и запаху пороха. Представляете себе: самым известным из наших учителей был инвалид-англичанин, который учил нас падать с лошади замертво.
Генерал перебил его:
– А вы хотели настоящей войны?
– Вашей войны, генерал, – ответил Итурбиде. – Уже два года, как я в армии, а до сих пор не знаю, что такое настоящий бой.
Генерал не смотрел на него.
– Вы выбрали себе не ту судьбу, – сказал он Итурбиде. – Здесь только войны «стенка на стенку», а это все равно, что убивать свою родную матушку.
Хосе Паласиос, невидимый в сумраке, заметил: вот-вот рассветет. Тогда генерал разметал пепел прутиком, поднялся, опираясь на плечо Итурбиде, и сказал:
– На вашем месте я бы уехал отсюда как можно скорее, пока ваша честь не запятнана.
До последнего своего часа Хосе Паласиос повторял, что дом у подножия Холма Попутных Ветров был заколдован. Не успели они там разместиться, как из Венесуэлы прибыл лейтенант морской пехоты Хосе Томас Мачадо с вестью о том, что несколько военных кантонов не признали сепаратистское правительство и перешли на сторону партии, состоящей из сподвижников генерала. Последний принял лейтенанта конфиденциально и выслушал с большим вниманием, но не слишком обрадовался. «Новости хорошие, но запоздалые, – сказал он. – Ну что я, бедный инвалид, могу поделать сейчас с целым миром?» Он распорядился, чтобы гонца разместили со всевозможными почестями, но не дал ему никакого ответа.
– Я не надеюсь, что отечество выздоровеет, – сказал он.
Тем не менее, как только генерал попрощался с лейтенантом Мачадо, он тут же обратился к Карреньо с вопросом: «Вы виделись с Сукре?» Да, тот виделся: Сукре уехал из Санта-Фе в середине мая и очень торопился – хотел успеть отпраздновать свой день ангела вместе с женой и дочерью.
– Думаю, он успел, – заключил Карреньо, – поскольку президент Москера встретился с ним по дороге из Попайана.
– То есть как это? – удивленно воскликнул генерал. – Он отправился сушей?
– Именно так, мой генерал.
– Боже милостивый!
Генерала охватило плохое предчувствие. И в ту же ночь он получил известие, что маршал Сукре попал в засаду и погиб от пули в спину в зловещем месте, у Берруэкос, 4-го числа прошлого месяца июня. Монтилья принес печальную весть, когда генерал только что принял вечернюю ванну, и он даже не дослушал ее. Хлопнув себя по лбу, он в приступе всесокрушительного гнева сорвал со стола скатерть, на которой стояла посуда для ужина.
– Черт бы все побрал!
В доме еще не затихла суматоха, вызванная его гневом, когда он вновь овладел собой. Опустившись на стул, он прорычал: «Это Обандо». И повторял это много раз: «Это Обандо, наемный убийца испанцев». Он говорил о генерале Хосе Мария Обандо, командующем войсками в Пасто, на южной границе Новой Гранады; убив маршала Сукре, единственно возможного преемника генерала, Обандо мог, расчленив республику, гарантировать президентство себе и передать власть Сантандеру. Один из заговорщиков написал в своих воспоминаниях, что когда он вышел из дома, где говорилось о замышляемом убийстве, то испытал сильное душевное волнение, увидев на главной площади Санта-Фе маршала Сукре в прохладном тумане наступающего вечера, в черном суконном пальто и в шляпе, какую носят бедняки, – он шел один по галерее собора, засунув руки в карманы.
В ночь, когда он узнал о смерти Сукре, у генерала было кровохарканье. Хосе Паласиос скрыл это, точно так же, как сделал это в Онде, когда – к полнейшему изумлению кошек – мыл пол губкой. Он держал и тот и другой факт в секрете, хотя никто его об этом не просил, но Хосе Паласиос полагал, что ни к чему прибавлять к стольким плохим новостям еще одну.
В такую же ночь, вроде этой, в Гуаякиле, генерал ощутил вдруг преждевременное наступление старости. Тогда он еще носил длинные волосы до плеч и завязывал их на затылке шнуром, чтобы они не мешали в военных и любовных битвах, но, взглянув в зеркало, вдруг заметил, что волосы почти совсем седые, а лицо увядшее и печальное.
«Если бы вы видели меня сейчас, то не узнали бы, – написал он одному другу. – Мне сорок один год, а я выгляжу шестидесятилетним стариком». Той ночью он подстриг волосы. А немного позднее, в Потоси, пытаясь удержать молодость, ускользающую, как песок сквозь пальцы, он сбрил усы и бакенбарды.
После убийства Сукре уже было ни к чему пытаться и дальше скрывать старость. В дом у подножия Холма Попутных Ветров пришло горе. Офицеры больше не играли в карты и проводили ночи без сна, допоздна разговаривая в патио около незатухающего костра, который спасал их от москитов, или в общей спальне, лежа в гамаках, подвешенных на разных уровнях.
Генерал пил свою горечь капля за каплей. Он наугад выбирал двоих-троих офицеров и всю ночь напролет выворачивал себя перед ними наизнанку до самой глубины души, вываливая весь тот мусор, который там накопился. Он вновь и вновь заставлял их выслушивать рассказ о том, как его армия была на грани самороспуска из-за скряги Сантандера, который, будучи исполняющим обязанности президента Колумбии, ни за что не хотел помочь ему людьми и деньгами, чтобы закончить освобождение Перу.
– Он жаден и скуп от природы, – говорил генерал, – что касается его суждений, тут вообще все шиворот-навыворот: башка у него такая, что он не видит ничего дальше колониальных границ.
Он в тысячный раз повторял как рефрен, что смертельный удар по объединению нанесло приглашение Соединенным Штатам присутствовать на конгрессе в Панаме, которое Сантандер сделал на свой страх и риск, и сделал это, когда речь шла не больше и не меньше как о провозглашении объединения Америки.
– Это все равно что приглашать кота на праздник мышей, – говорил генерал. – И только потому, что Соединенные Штаты грозились обвинить нас в том, что мы превращаем континент в лигу государств народного самоуправления, противостоящую Святому Союзу. Какая честь для нас!
Он еще и еще раз повторил, какой ужас вызывает у него хладнокровие, с которым Сантандер до конца осуществил свои намерения. «Это дохлая рыбина», – говорил он Он в стотысячный раз повторил обличительную речь о займах, которые Сантандер получил в Лондоне, и о том, с каким усердием тот потворствует коррупции среди своих друзей. Каждый раз, когда он вспоминал о Сантандере в частной беседе или в публичном выступлении, генерал всегда добавлял каплю яда, если заговаривал о политической атмосфере, которую, по его словам, он больше не мог вытерпеть. Генерал не сдерживал себя:
– Так было, когда начался конец света, – сказал он.
Он был так щепетилен в распределении общественных денег, что не мог держать себя в руках, когда речь заходила об этом В бытность президентом он издал указ о предании смертной казни всякого государственного служащего, который употребил власть во зло или украл более десяти песо. Напротив, со своими личными средствами он обходился так небрежно, что за несколько лет Войны за независимость растратил большую часть состояния, унаследованного от родителей. Его доходы распределялись между вдовами и инвалидами войны Племянникам он подарил сахарные заводы, принадлежащие ему по наследству, сестрам купил дом в Каракасе, а большую часть земель распределил между рабами, которым дал свободу еще до того, как было отменено рабство. Он отказался от миллиона песо, дарованного ему