круговерти шквала протянулась со стороны моря безветренная полоса – снег там падал, кружась, мягкими хлопьями, даже волны будто бы были меньше – без барашков и пенных дорожек. Сначала старшина увидел какой-то сгусток снега, словно где-то в море оторвался островок и плыл к берегу. Потом он разглядел мелькание весел, мокрые каски, согнутые спины гребцов. За первой лодкой из снега вышла вторая, третья. До них было метров пятьсот. Таким темпом добираться будут минут десять, прикинул он и, повернувшись в сторону первого поста, позвал Сиротина. Бухая сапогами подбежал боец.
– Так, пулей лети в лагерь. Разбуди капитана, взвод в ружье и бегом сюда.
– Есть, – стрелок умчался, спотыкаясь от усердия.
– Ну, Умаров, говоришь, с басмачами воевал?
– Так точно, товарищ командир взвода.
– Лодки видишь?
– Вижу.
– Сможешь попасть во-он в того, что на первой впереди сидит?
Умаров присмотрелся, сощурив глаза.
– В того не могу, в лодку могу, товарищ командир…
– Тьфу! Снайпер, мать твою.
Назаров, смазывая трофейный автомат, смотрел, как Кривокрасов пытается утюгом, наполненным углями, навести стрелку на галифе. Стрелка выходила кривая, Кривокрасов чертыхался, набирал в рот воды и, выплюнув ее мелкими брызгами на брюки, начинал все сначала.
– На танцы собираешься? – спросил Назаров.
– Угу, – отвечал занятый делом Михаил.
– Или на променад?
– Угу.
– Шнурки погладил?
– Угу…, слушай, Сань, чего пристал. Лучше бы помог – меня там женщина ждет, а у меня не получается ни черта!
– Такая доля у женщин – ждать, – философски рассудил Назаров. – Давай, – он отложил собранный автомат и взял у Кривокрасова утюг, – во, намочил-то как, хоть выжимай, – он сноровисто прогладил галифе с одной стороны, перевернул, прошелся с другой.
Кривокрасов, напевая, встряхнул в руках гимнастерку, придирчиво осмотрел подворотничок. Назаров отставил утюг, развернул галифе, чтобы прогладить с внутренней стороны.
– Везет же людям, – проворчал он.
– А ты чего тянешь? – Михаил натянул гимнастерку и теперь проверял чистоту сапог. Сапоги блестели, как зеркало, – такая девушка его любит…
– Если б наверняка знать, – вздохнул Назаров.
– Ну, ты же по Европам, по Парижам всяким гулял, должен знать обхождение.
– Не тот случай. На, получай. – Назаров сложил галифе на табурете, – не могу я с ней объясниться, понимаешь? Все мысли вылетают. Единственно, что в голову приходит: как здоровье, Лада Алексеевна?
Кривокрасов фыркнул.
– Тоже неплохо для начала, – он надел галифе, присел, натягивая сапоги, – главное – начни, а там видно будет.
– Ничего там видно не будет. Она смотрит, как на блаженного, я у меня язык к зубам прилип. Только пялюсь на нее, будто на икону. Даже по имени назвать не могу, только по имени-отчеству.
В дверь постучали. Кривокрасов засуетился, накинул шинель, подхватил портупею.
– О, это за мной! Ну, бывай, страдалец.
– Да иди ты… А кстати, куда вы пойдете? Это я так, на будущее.
– Да мы тут, рядом, – смутился Кривокрасов, – возле лагеря погуляем. Если что – я услышу.
– Ну, бывай.
Кривокрасов выскочил за дверь, Назаров прислушался к удаляющимся голосам, снова вздохнул и взглянул на часы. Одиннадцать вечера, а на улице светло. Сходить посты проверить? Войтюк проверяет. К Барченко, на чай? Нет, он после гибели Панкрашина замкнулся, смотрит исподлобья, будто кто-то виноват, что Сергей со скалы упал. Что он там говорил, когда Межевой поднял тело на скалу: блокада, это блокада. Бормотал, как во сне. А парня жалко, хороший паренек был…
Назаров закурил, разобрал постель и, загасив керосинку, улегся в койку. Тусклый серый свет сочился в низкие окна, тлела красным огоньком папироса. Назаров затянулся, потер лоб. Десант еще, черт бы его побрал. Может, ошибся профессор? А то, что же получается, с войны – на войну. И здесь, за Полярным Кругом достала? Ведь если и вправду десант такой будет, как профессор сказал – не удержим берег. Придется к Кармакулам отходить, а то и дальше, в Белушью Губу. Дня три-четыре продержаться, ну, от силы – пять, а там с Большой Земли помогут. Собачников должен уже в поселок дойти. А профессор силен! Сказал – Данилов с погодой разберется и вот, пожалуйста: нагнал Илья тучи, уж не знаю, как у него получается. Над морем буран, будто зима вернулась. Назаров вспомнил, как они пробивались сквозь метель от Гусиной Земли в лагерь. Тогда Данилов тоже помог – угомонил стихию, а теперь, получается, наоборот. Чудно.
Он почувствовал, что веки налились тяжестью, сунул окурок в приспособленную вместо пепельницы банку возле кровати, и укрылся одеялом – печь сегодня не топили, и в доме было прохладно.
Сквозь сон он услышал, вроде бы поскребся кто-то. Мыши что ли? Какие мыши на вечной мерзлоте! Суслики здесь…, лемминги. Такие пушистые, мягкие. Серенькие, кажется. Говорят, иной раз в море топятся всем стадом… стаей… косяком… Придет на берег, встанет и зовет, руки протягивает: Александр Владимирович… Саша…
Назаров рывком сел на койке, помотал головой, прогоняя наваждение, но наваждение не пропало – возле стола стояла Лада Белозерская.
– А-а… как здоровье, Лада Алексеевна?
– Я больше не могу так, Александр Владимирович, – Лада говорила тихо, торопясь, будто спешила высказать все, пока хватает решимости, – вы ничего не говорите, но я вижу…, может, я ошибаюсь, но мне кажется…, ох, – она закрыла лицо ладонями, плечи ее задрожали, – ну, что я делаю – пришла и набиваюсь, будто…
Назаров вскочил с койки, бросился к ней, повернул к себе и обнял за хрупкие плечи.
– Лада, Лада моя, прости дурака, никак я не мог решиться, – он отвел ладони от ее лица, она всхлипнула, уткнулась лицом ему в грудь, – хотел ведь, сто раз клялся, что вот сейчас, вот сию минуту скажу, что не могу без тебя… Ну прости, прости…, – он приподнял ей голову.
Глаза девушки были закрыты, на губах дрожала несмелая улыбка. Призрачный свет делал ее лицо таинственным и печальным. Он осторожными поцелуями осушил слезинки, дрожавшие на ее ресницах, коснулся уголка милых губ, таких мягких, теплых, зовущих. Она открыла глаза и потянулась к нему, как цветок к солнцу, он прильнул к ее губам, продолжая смотреть в серые, загадочно мерцавшие глаза…
Она только на мгновения опускала ресницы, словно проверяла себя, свои ощущения, но тут же ее глаза открывались, будто наполняясь радостью прикосновения к неизведанному, к тому, чем была сама жизнь, без чего она никогда бы не возникла. Только раз она вздрогнула, закусила губу, сдержав стон, но тотчас вновь распахнула глаза, будто была не в силах не смотреть на того, кто даровал ей это счастье…
«Нет, потом, все потом, – Лада отогнала от себя некстати пробуждающуюся память, – сейчас только я и он, и больше никого и ничего рядом быть не должно!»
Они лежали рядом, не в силах пошевелиться, касаясь друг друга разгоряченными телами и мир кружился, уносил их прочь, будто подхватывая порывом ветра. Постепенно дыхание выравнивалось, они