— Есть другие условия?
— Нет, — ответил посол. — Больше ничего. Но благородный Гимилькон предлагает тебе также выкупить пленников, захваченных им в ходе последних кампаний.
— Понятно, — тихо промолвил Дионисий.
Посол ждал ответа и, не получая его, начал испытывать досаду. Дионисий молча смотрел на него, так что бедняга начал покрываться холодным потом, ощущая на себе этот ледяной взгляд. Он хотел о чем-то спросить, но не осмеливался. У него создавалось впечатление, что, если он нарушит тишину, мир разлетится в прах. Наконец, собравшись с духом, он произнес:
— Так что… что мне передать благородному Гимилькону?
Дионисий взглянул на него, словно внезапно пробуждаясь ото сна, и сказал:
— Тебе не кажется, что я должен все это немного обдумать? Ведь решение непростое.
— О да, конечно, — поспешно согласился посол. — Конечно… конечно.
Почти час тянулось гробовое молчание, Дионисий ни единым движением не выдавал своих мыслей, ни один мускул на его лице не дрогнул, словно он представлял собой статую, а посол тем временем то и дело вытирал платком лоб, все сильнее покрывавшийся потом, переминаясь с ноги на ногу, так как в комнате не на что было присесть.
Наконец Дионисий едва слышно вздохнул и пальцем поманил к себе посла. Тот подошел — легкими, осторожными шагами, и Дионисий проговорил:
— Можешь передать благородному Гимилькону от меня…
— Да, гегемон…
— …что, если бы я мог выразить то, что у меня на душе, я бы предложил ему…
— Да? — словно бы помогал ему с ответом посол.
— …убираться в задницу.
Посол выпучил глаза:
— Ты бы ему предложил?..
— Убираться в задницу, — повторил Дионисий. — Тем не менее, — продолжил он, — мои обязанности правителя заставляют меня подыскивать более мягкие слова. Так что передай ему, что на данный момент я настроен подписать мир на изложенных им условиях и выкупить столько пленников, сколько будет возможно, — как только он снимет осаду и прекратит военные действия.
Посол кивнул, довольный тем, что наконец-то получил внятный ответ, потом тихонько, шаг за шагом, попятился к двери и улизнул.
Гимилькон, желавший безоговорочного принятия своих мирных предложений, решил без промедления приступить к началу военной операции. Некоторое время он колебался, выбирая, как именно ее провести. Позиция была неблагоприятной, стены внушали ужас своей неприступностью, блокировать порты казалось невозможным, так как они охранялись самыми боеспособными соединениями сиракузского флота. Попытки проломить стены при помощи осадных машин потерпели неудачу, а давящий зной того лета, тянувшийся до самой осени, поднимал из болот невыносимую сырость, от которой по ночам ломило кости и нападала хандра. Смрад от экскрементов многих тысяч человек витал над заболоченной низиной, делая воздух удушливым; вскоре вспыхнула чума. Сотни трупов каждый день сжигали на погребальных кострах, в войске росло недовольство, ставшее наконец угрозой для главнокомандующего и его полководцев. Гимилькон продолжал надеяться на то, что, как в Акраганте, случится какое-нибудь событие, которое коренным образом изменит ситуацию. Он был уверен в том, что сиракузцы устроят вылазку — на суше или на море, — но дни шли, и ничего не происходило.
Дионисий сидел за прочными городскими стенами и продолжал получать пополнения припасов через Лак-кий, северный порт, поэтому жители не несли никакого ущерба и не страдали от голода.
Наконец Гимилькон, подсчитав умерших и выживших, понял, что сил для осады у него больше не осталось, и решил снять ее. Он отправил кампанских наемников в западную часть острова, чтобы охранять расположенные там города, а сам, погрузившись на корабли со своими африканскими воинами, отправился в Карфаген.
В те дни Дионисий получил известие о том, что во Фракии спартанский флот под командованием Лисандра застиг врасплох афинские корабли на стоянке, когда почти весь экипаж был отпущен на берег, и уничтожил его в местечке под названием Козья речка — столь же нелепым, сколь и само событие. Афинский стратег Конон спасся с восемью кораблями и укрылся в Пирее. Афины оказались заблокированными с земли и с моря, положение их стало безнадежным.
— Что ты об этом думаешь? — спросил Филист Дионисия.
— Для нас это мало что меняет, — ответил тот. — Теоретически у спартанцев теперь появилось больше возможности оказать нам помощь, но на практике я предпочитаю, чтобы они держались от нас подальше. Мы должны решать свои проблемы сами.
— Ты не понял, я имел в виду — что теперь, по-твоему, будет с Афинами.
— Ты хочешь знать, что бы я сделал на месте Лисандра?
— Да, если не секрет.
— Афиняне — лучшие из всех нас. Они научили мир думать и хотя бы поэтому заслуживают право на жизнь, какие бы преступления они ни совершили за тридцать лет войны.
— Значит, важна лишь острота ума? А поступки не в счет?
— Ты хочешь развернуть философский диспут? Мы ведь уже это обсуждали. Твой вопрос имел бы смысл, если бы существовал высший судья, прощающий и осуждающий, некая сила, защищающая невинных и наказывающая злодеев, но такого судьи нет, а сила эта воплощается лишь в слепом произволе, подобном бурям и ураганам, наносящим удар наугад, несущим смерть и разрушения куда придется.
— И все же судья, о котором ты говоришь, существует.
— Ах вот как? И кто же он?
— История. История и есть судья. Она помнит, кто сделал добро людям, и осуждает тех, кто их притеснял и заставлял страдать беспричинно.
— Ах, история… — ответил Дионисий. — Понятно. Значит, по-твоему, человек должен соизмерять свои поступки с тем, что скажет о нем история, когда сам он станет лишь горсткой пепла и ему уже будет все равно? А история — кто ее пишет? Уж конечно, люди, не более достойные, чем я… Историю творю я, мой друг. Понимаешь? Я знаю наверняка, что могу изменять ход вещей по своему усмотрению, даже если все, казалось бы, противоречит этому. Помни, ты еще ничего не видел… ничего, понимаешь? Самое главное еще впереди.
— Ты заблуждаешься. История — это события, происходящие с человечеством, пропущенные через призму восприятия людей, обладающих даром понимания. И история идет туда, куда ей заблагорассудится, Дионисий, она — как огромная река, то стремящаяся вперед с безудержной силой, сметая все на своем пути, то медленно струящаяся и лениво изгибающаяся. При этом иногда кажется, что обуздать ее и управлять ею могут даже посредственности. История — это тайна, сплетение страстей, страхов, надежд, волнений, коварства; это судьба и случайность, но также, конечно, и результат упрямой воли и целеустремленности таких людей, как, например, ты. История — это желание превозмочь наше человеческое бессилие, единственный памятник, все переживающий. И даже когда наши храмы и стены превратятся в руины, наши боги и герои станут призраками, образами, поблеклыми от времени, а статуи начнут разрушаться, теряя целые фрагменты, история сохранит наши деяния, память о них переживет нас, и это — единственное отпущенное нам бессмертие.
— Отлично, — ответил Дионисий, — тогда записывай, Филист. Я ведь знаю, что ты уже давно делаешь заметки. Я свой выбор уже сделал и готов оставить о себе дурную память на века. Пусть меня считают чудовищем, совершающим любые гнусности, но также и настоящим человеком, человеком, способным менять ход событий по собственной воле. Лишь такие люди похожи на богов. Лишь если ты действительно велик, люди простят, что ты ограничивал их свободу, в противном случае они порвут тебя на куски и растопчут — как только ты проявишь хоть малейшую слабость.
Филист умолк, пораженный этими высокомерными, дерзкими речами, а также слепой верой Дионисия в собственное предназначение, угадываемое в его голосе, в лихорадочном блеске глаз.
— Так что ты намерен делать? — спросил он друга спустя какое-то время.
— Я должен завербовать еще наемников, построить в Ортигии крепость — она станет моей