случилось, задело очень близко меня самого, как посягательство на власть короля и служение королю».
Все это превосходно знал мухолов Бриссак, а потому он отправился к Морнею и приблизился к креслу больного с таким искренним удовольствием, какое редко выпадало на его долю.
— Наш государь страдает еще больше вас, достопочтенный друг, — сказал Бриссак с лицом апостола, написанного рукой большого мастера. Стоило только представить себе окладистую бороду, которая отсутствовала, а глаза он, точно мученик, возвел к горним высям. — Я сам готов отправиться в тюрьму, — сказал апостол, — дабы отомстить за вашу обиду и угодить королю. Лучше принести в жертву себя самого, чем быть бессильным свидетелем.
— Вы не бессильны, — сказал Морней. — Вы лицемер. Своего шурина вы спрятали от короля. Он нашел прибежище в одном из городов господина Меркера. А с герцогом вы спешите затеять интригу, хотя ему в ближайшее время придет конец, и вам нет в этом никакой нужды.
— Как вы сказали? Кто я? — спросил Бриссак и содрогнулся от возмущения. — Вы сами этому не верите. Взгляните на меня, и вы не осмелитесь повторить это слово.
Морней и не стал повторять, презрение пересилило в нем гнев. Бриссаку между тем удалось побледнеть, как умирающему, взор его угас, вокруг главы появился терновый венец. Морней с отвращением глядел на всю эту комедию. Бриссак же думал про себя: «А вот я тебя сейчас одним ударом так огорошу, что ты, протестантский ворон, свалишься с ветки и околеешь на месте. Попробовать, что ли?» Он с трудом подавил искушение.
К чему обращать внимание на погибшего человека, в душе увещевал себя Морней. Ибо этот лицемер и кривляка, на его взгляд, был самым отпетым из всех грешников. После нападения на него Морней и о господине де Меркере стал думать совсем по-иному. Он обвинял себя самого в легковерии, в том, что каждого себе подобного считал исправимым, теперь даже больше, чем в дни своей юности; это, надо полагать, объясняется немощью преклонного возраста. Тем не менее он полагал, что свирепый герцог ближе к подобию Божиему, чем бесплотное ничтожество, которое усердствовало здесь перед ним.
Морней отмахнулся от ничтожества в образе человека, он продолжал говорить как будто с неодушевленным предметом. Назвал условия, при которых согласен забыть нанесенную ему обиду: извинение в такой торжественной форме, чтобы оно всем бросилось в глаза. Господин де Сен-Фаль должен преклонить перед ним колено. Маршал Бриссак как услышал это — изменил себе и отдался искреннему порыву.
— Как бы не так! — сказал он. — Поезжайте, пожалуйста, к нему сами, он не преминет извиниться подобающим образом, хоть и не в столь необычной форме. Кто вы, собственно, такой?
— Я представляю особу короля, которого мы здесь ждем, а он уж сумеет найти и наказать какого-то Сен-Фаля.
— Это еще вопрос, — заметил Бриссак. — Не забудьте, что мне пришлось сдать ему столицу, иначе ему не видать бы ее никогда. — Морней обратился с тем, что ему еще оставалось сказать, к стене, а не к противнику. Он теперь сам видит, насколько прав король, требуя должного послушания и защищая служение королю вместе с честью дворянина. А впрочем, пусть маршал Бриссак тянет дело сколько может. В конце концов Сен-Фаль все равно будет под замком. В этом Морней клянется сам себе.
Бриссак удалился в молчании; непримиримость протестанта так же ужасна, как и его религиозное рвение. Полученный им удар палкой накликает ни больше, ни меньше как пресловутый «гнев Божий». Не мешает проучить их всех. А этого Морнея надо поводить за нос и выставить на посмешище. Тем лучше, если и король получит свою долю. Станет осмотрительнее и заставит своих протестантов дожидаться эдикта.
Переговоры
Все это было безмерно тяжело. Едва оправившись, Морней вынужден был внушать своим единоверцам, чтобы они, Бога ради, не требовали у короля больше того, что он может дать без вреда для себя. — А если он умрет? — спросил некий пастор Беро, который, по поручению церковного собора, приехал в Сомюр к губернатору.
Морней склонил голову, потом поднял ее и ответил спокойно:
— Покуда он жив, достаточно эдикта в том виде, как он его подготовил.
А после… об этом он умолчал, однако подумал: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Мы же должны упорно защищать среди живых свою веру и честь. Он хорошо знал, что надо было преодолеть, прежде чем настал этот час, когда моему королю дозволено даровать нам эдикт. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов». Когда Морней приводил эти слова Священного писания, он разумел их и как верующий и как политик.
Он отправился с мадам де Морней в Париж. Оба были приняты без промедления, мадам де Морней в доме сестры короля, где одновременно с ней появились еще две дамы: герцогиня де Бофор и принцесса Оранская. Король же принял господина де Морнея, хотя в скором времени ожидал к себе папского легата.
Когда Генрих увидел в дверях своего Филиппа Морнея, он не решился тотчас обнять его, как намеревался, настолько тот показался ему чуждым. Только несчастья, а не годы, так меняют лицо человека.
— Филипп, — сказал Генрих. — Я все выслушаю, сколь много и сколь долго вы бы ни жаловались. Вы были жестоко оскорблены, и я вместе с вами. Но зато наконец-то настал день, когда я могу восстановить религию в ее правах.
— Разумеется, сир! — сказал слабым голосом Морней. — Вы сдержите свое слово и даруете нашей вере те свободы и права, которыми она уже обладала около полувека тому назад.
— Больше того, что вам стоила Варфоломеевская ночь, я вернуть вам не могу, — признал Генрих. А Морней признал в свой черед:
— Мне это известно.
Оба сделали жест отречения. После этой паузы дипломат принес покорнейшую просьбу. Его единоверцы требуют, чтобы от них было шесть представителей в парламентской законодательной палате, — Что при шестнадцати членах не составит большинства, — заметил Генрих.
— Поэтому мы и просим ваше величество, чтобы вы сами назначили остальных десять членов- католиков. Сир! В вас одном видим мы свой оплот.
— Не в ваших крепостях и даже не в эдикте?
— Лишь в вас одном.
Генрих не стал спрашивать дальше, только обнял своего Филиппа; никогда, должно быть, он так долго и крепко не прижимал его к груди. На ухо он сказал ему:
— Нам обоим следовало бы быть бессмертными.
В другое ухо, после поцелуя в другую щеку, король шепнул:
— А не то и мой эдикт после нас станет просто бумажкой.
— Лучше бы нам не знать об этом наперед, — сознался Морней. — В своем религиозном рвении я чуть не позабыл о том, что наши деяния вряд ли переживут нас. Оттого-то и требуешь многого, и ничем не можешь удовлетвориться, и хочешь возвести свободу совести в вечный закон. Но она кончится вместе с нами, и тем, что нам наследуют, придется заново ее завоевывать. Так угодно властителю судеб.
— Как он вам это открыл? — спросил Генрих, отступил на шаг и оглядел Морнея: вначале тот показался ему совсем чуждым. И тут Морней сразу стал тверд, стал настойчив.
— Сир! Вспомните удар по голове — ведь он все еще не отомщен.
Генрих:
— Он будет отомщен. Я это обещаю.
Морней:
— Мне обидно, что вы мешкаете, время и мои враги имеют право смеяться надо мной.
Генрих:
— Друг мой, вы скорее готовы стерпеть несовершенный эдикт, нежели удар.
Морней:
— Сир! Удар задевает мою честь.
Генрих: