собственное тело готовит ему все новые неожиданности.
— Сир! — сказала Габриель ему на ухо. — Я вижу, вам наскучило это зрелище. Я не буду в обиде, если вы покинете мое празднество и пойдете отдохнуть.
Генрих заключил отсюда, что ему надо успокоить возлюбленную насчет назойливой девицы.
— Юная Генриетта… — Начал он.
— Вы знаете ее имя, — заметила Габриель.
— Особенно знаком мне ее отец, — ответил Генрих. — Сколько ни случалось мне встречать его потом в походных лагерях, я всегда вижу его стоящим подле убитого короля, моего предшественника. Он стоял у изголовья и поддерживал подбородок покойника, чтобы челюсть не отваливалась. Раз он отпустил его, от бешенства, при моем появлении. Кавалеры, которые находились в комнате, предпочли бы видеть мертвым меня, вместо того. Но самое страшное впечатление осталось у меня от подбородка.
— Отдохните, мой возлюбленный повелитель, прошу вас, пусть даже говорят, что вы соскучились на моем празднестве.
Заботливость Габриели тронула Генриха. Он ответил:
— Я послушаюсь вашего совета, хотя самочувствие мое вполне хорошо. — И тотчас скрылся, даже не попрощавшись с гостями. Но про себя подумал, что от Генриетты д’Этранг ему становится жутко. Остерегайся дочери человека, который держал подбородок убитому королю!
Уготовать конец Габриели — это значит: найти ей замену. А не удастся — король, по-видимому, слишком прочно утвердился во владении и чувствует себя слишком уютно, так что привычную женщину от него не удалишь, — тогда конец должен означать нечто иное.
Господин де Френ[73], член финансового совета и протестант, был предан герцогине и считался ее единственной опорой в высших кругах, наряду со стариком Шеверни, у которого на то были веские основания. Ибо канцлером ему суждено быть до тех пор, пока его приятельница Сурди, через посредство своей племянницы, красивой жирной перепелки, управляет его величеством. Таково было ходячее мнение. Кто может знать, что любовь умудряет больше, чем корысть, и Габриель уже не слушается госпожи Сурди. Люди говорят: и тетка и племянница достигли высот через прелюбодеяние и обогащаются наперебой. Господину де Френу, хоть он и держался скромно в тени, в свою очередь, выпал незаслуженный жребий прослыть автором Нантского эдикта. Оттого и ненавидели его больше, чем всякую другую среднюю фигуру в крупной игре.
Этот простак составил счет издержек на крестины маленького Александра, послал его в арсенал к главноуправляющему финансами, причем не преминул назвать младенца — дитя Франции. Господин де Сюлли отпустил вместо нужной суммы значительно меньшую, из которой не могли быть оплачены даже музыканты. Когда те пришли жаловаться, Сюлли попросту выставил их вон.
— Никаких детей Франции я не знаю! — крикнул он им вслед. Они передали его слова герцогине де Бофор.
И тут-то наконец герцогиня и ее жесточайший враг показали друг другу истинное свое лицо; дело было в присутствии короля, который вытребовал министра.
— Повторите то, что вы сказали!
— Никаких детей Франции я не знаю.
— Дети Франции имеют мать, которую вы осмеливаетесь оскорблять, а также отца, который прощает многое, но этого не простит.
Тут Генриху поневоле пришлось смешаться.
— Зачеркните расходы на музыку, Рони, я сам их оплачу. Зато вы зачеркнете также свои слова.
— Сир! Я опираюсь на общеизвестные факты. Вы сами дали мадам титул и звание, и на том покончено.
— Если я пожелаю, на том покончено не будет.
— Но надо, чтобы вы пожелали, — возразил Рони, или Сюлли, а каменное лицо его стало пепельно- серым, как у статуи.
Чудесные краски Габриели тоже не устояли. Она принялась высказывать министру ужасающие истины. Генрих не перебивал ее, он мечтал убраться подальше, а с собой он не взял бы ни того, ни другого. Рони холодно слушал. «Топи себя», — думал он и предоставил противнице выговориться до конца.
Габриель говорила с внешним спокойствием, которое, однако, было следствием чрезмерного душевного напряжения, вызванного кипевшим в ней бешенством. Она все равно что королева. Двор признал ее и воздавал ей небывалые почести, когда был крещен ее сын, дитя Франции. Она пустилась в подробности и перечислила тех, кто более других унижался, дабы снискать ее милость. Рони запомнил каждого, чтобы вразумить потом.
Генрих бродил от стены к стене, перед дальней он остановился. Его бедная повелительница показывала свою слабость, он жалел ее, а это уже плохо. Так как она особенно напирала на то, что носители самых больших имен украшают ее приемную, он впервые припомнил ее скромное происхождение. И взглядом приказал Сюлли умолчать об этом.
Габриель слишком долго страдала, слишком долго таилась. Возмущение вылилось у нее сразу и целиком.
— Я создаю людей, — кричала она. — Примером можете служить вы, господин начальник артиллерии и главноуправляющий финансами. Кто вас создал? Думаете, это было легко? Взгляните на себя и скажите сами, можете ли вы понравиться королю, может ли косный человек понравиться живому, дух немощный — окрыленному духу? Вам суждено было погрязнуть в вашей посредственности. Я одна извлекла вас на поверхность.
Много тут было истинного, и, прежде чем оно вырвалось из ее распаленных ненавистью уст, Генрих не раз думал так вслух в присутствии Габриели. Именно потому он почувствовал себя смущенным, как будто оскорбление наносилось и ему. «Право же, я никогда не видел моего верного слугу в таком свете, как его изображают здесь». С этой минуты он открыто стал на сторону верного слуги. Если обезумевшая женщина этого не поняла — ах, она не услышала даже, как он гневно топнул ногой, — то Рони-Сюлли отныне был уверен в своем успехе, противница сама готовила себе погибель, и он не мешал ей. «Увязайте еще глубже, мадам». Он молчал, только глаза его готовы были выкатиться из орбит. Несчастная окончательно потеряла почву под ногами.
— Вы забыли, как пресмыкались предо мной! Моим рабом начали вы свой путь.
При этих словах пепельно-серое лицо мигом окрасилось гневом или, быть может, стыдом.
— Довольно, мадам! Вы позволили себе лишнее слово. От меня оно отскакивает, зато, мне кажется, задевает короля. Моему государю угодно уволить меня? — спросил старый рыцарь. В его голосе дрожало воспоминание о битвах и трудах без числа; никогда мы не были уверены в победе и все-таки достигли того, что мы есть.
Генрих был в смятении. Любые ужасы пережил бы он легче, чем эту сцену и пагубную необходимость сделать выбор. Он чувствовал в смятении: как бы он ни решил, все равно это разрыв, пагуба, конец. Он отвернулся от стены с намерением посмеяться и вынудить их внять разуму. Подойдя к ним, он сказал против собственной воли, обращаясь к Рони:
— Я и не думаю увольнять вас. — А Габриель д’Эстре услышала из его уст:
— Отказаться от такого слуги ради вас? Мадам, этого вы не можете желать, если любите меня. — Это было сказано неласковым тоном.
Лишь после того как они были произнесены, он понял, что это не его слова, но иначе он поступить не мог. Повернулся и вышел вон.
Господин де Рони еще с минуту наслаждался поражением женщины, ее тело вздрагивало, а побелевшее лицо с трудом терпело свидетеля. К нему же вернулись цветущие краски, которые не пристали мужчине его возраста, и он без поклона покинул свою жертву.
Когда позднее у Рони возникали колебания, он знал, чем отразить их. Служение королю превыше всего. Король сам сказал: «Такой слуга мне дороже десяти любовниц!» Ибо так именно прозвучали его слова для Рони, или же он сам переиначил их мысленно. Такое толкование опрометчивых слов он стал распространять повсюду, и вскоре весь двор знал их, а послы приводили в своих донесениях, что тем более оправдывало автора такого толкования. По чистой совести мог он утверждать:
На бесценную повелительницу, которая вдруг оказалась первой встречной любовницей, одной из