как своей собственной. Кто способен на это, может быть одновременно избранником по рождению и обыкновеннейшим из смертных. Таков я, и чем дальше, тем больше почитаю я мой обычай и мои поступки естественными и при этом несовершенными».
«И так же смотрит на меня народ. Что казалось ему спорным или необычным, вскоре станет привычно и забудется. Если я сейчас вмешаюсь в толпу, то увижу, что многие уже лучше одеваются и едят, все равно, признают они меня или нет. Во всяком случае, они простодушно считают меня себе подобным, а большего я и не требую. Давно ли я сказал: когда вы не будете меня видеть, вы меня полюбите. Это было слишком дерзко или слишком скромно. Лишь она одна любит меня».
Он вышел на лужайку, голос сына звал его. Сестренка плакала в испуге; Цезарь взял себя в руки, как мужчина, сказал серьезно:
— Маме нехорошо.
Генрих побежал к ней. Прекрасная головка склонилась на плечо. Генрих искал глаза, они были сомкнуты, все краски померкли, сон ее казался зловещим. У Генриха замерло сердце. Он взял ее руку, она не ответила на пожатие. Он приблизил свои полуоткрытые губы к ее тубам и не уловил дыхания. Он бросился на колени перед лежавшей без чувств женщиной и ногой натолкнулся на рамку какого-то портрета. Тотчас же ему стало ясно, что произошло. Он поспешил спрятать портрет. Меж тем маленький Цезарь принес воды, и Габриель мало-помалу очнулась. Вздохнув, но еще не совсем придя в себя, она произнесла:
— Я хотел бы навсегда забыть то, что сделала.
— Что такое? Тебе что-то приснилось, — неясно сказал Генрих, а затем добавил настойчивее: — Расскажи мне твой сон, я хочу успокоить тебя.
Она улыбнулась, собрала все свое мужество и погладила его по голове — теснившиеся там мысли, к несчастью, не целиком принадлежали ей, они ускользали к нелюбимой.
— Если бы ты любил ее, ты был бы осторожнее, — сказала она у самого его лица.
Он не стал допрашивать — кого.
— Чем я провинился? — смиренно спросил он. Она отвечала:
— Ничем, все было во мне. Сир! Я согрешила перед вами, потому что видела, как вы ведете за руку некрасивую женщину, со всей грацией и почтительностью, какая мне знакома в вас. На самом деле вы бы так не поступили.
— А какова она была из себя? — спросил он нетерпеливей, чем желал бы. После этого Габриель окончательно овладела положением, она поцеловала его в висок и сказала ласково:
— Никакой портрет не даст вам верного представления. О женщине может судить лишь женщина, хотя бы во сне. У нее топорные руки и ноги, и, несмотря на неполные двадцать лет, у нее отрастает живот. Живописцы это смягчают и всякое глупое, пошлое лицо, даже дочь менялы, наделяют девственной прелестью, наперекор природе.
В ее словах он слышал ненависть и страх. Очень неясно он сказал:
— А сам я не замечал всех этих изъянов — в твоем сне?
— Вероятно, все же замечали, мой бесценный повелитель, — ответила Габриель. — Я видела, что ваша изысканная любезность была, в сущности, притворной. Но тут появился сапожник Цамет.
— И он тоже участвует в твоих снах?
— И не один: десятеро Цаметов, и каждый из сапожников нес мешок, под тяжестью которого сгибался до земли. Все снизу косились на меня, и лица у всех были черномазые, а носы горбатые.
— Что же сделал я? Дал пинка каждому из десятерых?
— Боюсь, что нет. Боюсь очень, что вы до тех пор водили некрасивую женщину перед какими-то раскрытыми дверями, пока все мешки не очутились внутри.
— А потом?
— Конца я не видела, вы разбудили меня.
— Ты никогда его не увидишь, — пылко обещал он и поцеловал ее опущенные веки; единственное средство против твоих дурных снов, прелестная Габриель.
Величие, как его толкуют
Король раньше герцогини де Бофор покинул уединение, у себя в Лувре он произвел смотр двору. Дворянам, которые жаловались ему на обнищание своих поместий, он напрямик заявил, что на его щедрость им рассчитывать нечего. Лучше им воротиться в свои провинции, чем просиживать лари у него в приемной. Труднее всего пришлось ему с его земляками, гасконцами. Они полагали, что раз свой человек сидит на престоле, значит, тужить им не о чем. Один из них светил Генриху, когда тот читал письмо своей возлюбленной. Гасконец мог бы читать тоже, но он отворотился, чуть не свернув себе шею. За это он получил от растроганного земляка обещание, которое не было выполнено. Всем пришлось под конец признать, что ни хитростью, ни дерзостью ничего не добьешься у короля, который долго был беден и знает цену деньгам. Стоило ему забыть ее, как он принимался выспрашивать людей в толчее улиц, пока не узнавал, что можно получить за су и легко ли заработать его.
Тяжкие обвинения: во-первых, ничего не раздаривает, а затем — слишком много знает. Представителям духовенства, когда те явились с жалобой на его Нантский эдикт, он ответил перечнем их беззаконий, в которых он, разумеется, винил не их, а лишь обстоятельства. Если же они согласны действовать с ним заодно, тогда он восстановит церковь в ее прежнем блеске, сделает ее такой же, какой она была сто лет назад. Они думали: «А разве тогда не было беззаконий?» То же думал и король.
Сурово обходился он с буржуазией, которая захватывала государственные должности в целях обогащения. Еще суровее с судьями, которые толковали право в пользу богачей. Бордоским судьям он бросил прямо в лицо: у них дело выигрывают лишь самые тугие кошельки. А ведь своих законоведов он любил когда-то и отличал перед всеми. С тех пор его королевство стало великим сверх ожидания — благодаря ему самому. Если же теперь самоотверженные люди превращались в корыстных, а честные даже в подкупных, то вина, собственно, падала на него самого, отсюда и его гнев. Как-то на охоте он один, никем не узнанный, попал в харчевню, там для скромно одетого кавалера еды не оказалось. Судейские чиновники, пировавшие наверху, передали через слугу, что не желают принять его в компанию, хотя незнакомец и вызвался заплатить за свой обед. Он приказал привести их вниз и высечь, — новость со стороны короля, который обычно ко всему относился легко и любил посмеяться.
Из тех, кто замечал разительную перемену в короле, одни говорили, что он неблагодарен. Другие находили, что он слишком заносится и берется за все сразу. К чему учреждать суконные, стекольные и зеркальные мануфактуры, когда он и без того совсем помешался на своих шелковичных червях. Ради королевских червей и затей расходуются деньги, мало того, избыток шелка распределяется среди простонародья: в шелку ходят трактирные служанки — тем скорее, чем хуже слава трактира и служанок. Однажды вечером королю был преподан урок.
Он сидел у себя в комнате за карточным столом, ибо, к несчастью, за игрой он тоже неутомим, невзирая на постоянный проигрыш, так как мысли его по большей части заняты другим. Комната была полна людей, многие, стоя позади короля, смотрели к нему в карты. Карты у него были плохие и не давали повода для радости. Он же, смеясь, выкрикнул свое обычное проклятие, швырнул на стол свои карты, вскочил и сказал:
— Здесь в Лувре у меня есть мастер, который делает их без шва.
Что это он? О чем он? Все скоро выяснилось. Король поставил ногу на стул, провел рукой по шелковому чулку и показал тем, кто усердно гнул спину, что ткань совершенно гладкая. Все дивились такому мастерству и восхваляли короля, словно изобретателем был он сам.
— У кого есть что-нибудь получше? — спросил он. — Мои подданные должны созидать и быть плодовитыми. Господин начальник артиллерии, у вас, кажется, что-то есть?
Это была попросту слива. Рони показал ее и объяснил своему государю, что ее долго выращивали на Луаре, подле замка Сюлли, пока она не приобрела новый, желто-красный цвет и необычайную сладость. Крестьяне той местности назвали ее сливой Рони. А так как теперь другие села и деревни разводили ее и происхождение ее было забыто, слива стала называться Руни.
— Ибо народ коверкает имена, — сказал начальник артиллерии.
— Правильным или исковерканным, — возразил ему король Генрих, — но ваше имя веками будет жить в народе — в образе сливы, — иронически заключил он. И тут же торопливо сунул под стол ноги в шелковых