— Опомнись, что с тобой, Том! — перебил его Христиан. Он был возмущен до глубины души, и выражалось это, надо сказать, довольно комично. Он остановился в позе, характерной для кривоногих, — чуть ссутулившись и при этом так выставив вперед голову, живот и колени, что издали смахивал на вопросительный знак. Его круглые, глубоко сидящие глаза, которые он раскрыл во всю ширь, начали краснеть по краям, как у отца, когда тот бывал в гневе, и краснота эта разлилась по скулам.
— Как ты говоришь со мной? — сказал он. — Что я тебе сделал? Я сам уйду отсюда, тебе незачем меня вышвыривать… Фу! — с глубокой укоризной добавил он и схватил воздух рукой, точно поймал муху.
Как это ни странно, но Томас не только не разъярился пуще прежнего, но молча склонил голову и опять медленно зашагал по дорожке. Казалось, он испытывал удовлетворение, даже радость оттого, что наконец-то вывел брата из себя, наконец-то подвигнул его на резкий отпор, на протест.
— Можешь мне поверить, — уже спокойно продолжал он, снова закладывая руки за спину, — что этот разговор мне крайне неприятен. Но когда-нибудь он должен был состояться. Подобные сцены между братьями ужасны, и все-таки нам нужно было выговориться. А теперь, мой друг, мы с тобой можем хладнокровно обсудить все дела. Ты, как я вижу, не удовлетворен своим положением. Не так ли?
— Да, Том, ты прав. Видишь ли, вначале я был очень, очень доволен… И, конечно, мне здесь лучше, чем в каком-нибудь чужом деле. Но мне, так я думаю, не хватает самостоятельности… Я всегда завидовал тебе, когда наблюдал, как ты сидишь и работаешь. Для тебя это в сущности даже не работа. Ты работаешь не потому, что тебя к этому принуждают. Ты хозяин, глава предприятия. Ты заставляешь других работать на себя, а сам только производишь расчеты, всем управляешь… Ты свободный человек. Это нечто совсем иное…
— Пусть так, Христиан! Но почему ты не сказал об этом раньше? Ты волен стать самостоятельным или хотя бы более самостоятельным. Ты же знаешь, что тебе, как и мне, отец выделил пятьдесят тысяч марок из наследственной доли; и я, само собой разумеется, готов в любую минуту выплатить тебе эту сумму для разумного и толкового ее применения. В Гамбурге, да и в любом другом городе, есть достаточно солидных предприятий, нуждающихся в притоке капитала. В одно из них ты мог бы вступить компаньоном. Давай подумаем об этом каждый про себя, а потом, при случае, переговорим с матерью. Сейчас же мне надо идти в контору, а ты за эти дни мог бы закончить английские письма, которые у тебя еще остались… Что ты думаешь, например, о «Х.-К.-Ф.Бурмистер и К
Разговор этот происходил в конце мая 1857 года. А в начале июня Христиан уже отбыл в Гамбург через Бюхен, — тяжкая утрата для клуба Городского театра, «Тиволи» и всех любителей веселого времяпрепровождения. Местные suitiers в полном составе, среди них доктор Гизеке и Петер Дельман, явились на вокзал, поднесли Христиану цветы и даже сигареты, причем все хохотали до упаду, видимо, вспоминая истории, которые он им рассказывал. Под конец доктор прав Гизеке, при всеобщих воплях восторга, прикрепил к пальто Христиана огромный котильонный орден из золотой бумаги. Этот орден пожаловали Кришану за выдающиеся заслуги обитательницы некоего дома неподалеку от гавани, гостеприимного приюта, у дверей которого по ночам горел красный фонарь.
4
Внизу задребезжал колокольчик, и г-жа Грюнлих, верная своей новой привычке, появилась на площадке, чтобы, перегнувшись через белые лакированные перила, посмотреть вниз. Но едва там отворили дверь, как она порывистым движением нагнулась еще ниже, потом отпрянула, одной рукой прижала к губам платочек, другой подобрала юбки и, так и не распрямившись, ринулась наверх. В следующем пролете она столкнулась с мадемуазель Юнгман и быстро шепнула ей несколько слов, на что Ида от радости и испуга ответила по-польски, нечто вроде «Муй боже коханы!»
В это самое время консульша Будденброк сидела в ландшафтной и вязала двумя большими деревянными спицами не то шаль, не то одеяло. Было одиннадцать часов утра.
Внезапно в ротонде появилась горничная, постучала в застекленную дверь и, «уточкой» приблизившись к консульше, подала ей визитную карточку. Консульша взяла ее, поправила очки, без которых она уже не могла заниматься рукоделием, взглянула на карточку, но тут же перевела взгляд на румяное лицо девушки, еще раз перечитала и опять поглядела на горничную. Наконец она произнесла вполне дружелюбно, но решительно:
— Что это значит, голубушка? Скажи, пожалуйста, а?
На карточке стояло: «Кс. Ноппе и К
— Там какой-то господин спрашивает вас, сударыня, — отвечала девушка, — только он говорит не по-нашему и сам очень уж чудной!
— Проси, — распорядилась консульша, уразумев, что визит ей собирается нанести именно «К
Горничная ушла. Но застекленная дверь тут же открылась снова, пропуская коренастую фигуру, которая остановилась в дальнем углу комнаты и пробурчала нечто вроде «честь имею»…
— Доброго утра, — сказала консульша. — Не угодно ли вам подойти поближе. — При этом она оперлась рукой о сиденье софы и слегка приподнялась, так как еще не решила, уместно ли будет в данном случае встать.
— Я взял на себя смелость… — отвечал незнакомец благодушно певучим голосом и сильно растягивая слова; учтиво склонившись, он ступил два шага вперед и опять остановился, озираясь, то ли в поисках стула, то ли места, куда положить трость и шляпу, ибо трость с роговой ручкой в виде крючка, размером в добрых полтора фута, и шляпу он зачем-то захватил с собой в комнаты.
Это был полный сорокалетний человек, с короткими руками и ногами, одетый в широко распахнутый сюртук грубого коричневого сукна и в плотно облегавший его выпуклое брюшко светлый жилет в цветочках, по которому змеилась золотая цепочка от часов, увешанная богатейшим набором, можно сказать целой коллекцией, брелоков — роговых, костяных, серебряных и коралловых; его слишком короткие зелено-серые панталоны были сшиты из такой жесткой материи, что колоколом стояли над голенищами коротких и широких сапог. Белокурые усы, бахромчатые и жидкие, придавали его круглой, как шар, голове с редкими и тем не менее растрепанными волосенками явное сходство с тюленем. Эспаньолка под нижней губой незнакомца, в противоположность его усам, топорщилась щеточкой. Его необыкновенно толстые и жирные щеки так подпирало кверху, что от глаз оставались только две светло-голубые щелочки, в уголках которых собирались морщинки. Это придавало его раздутой физиономии смешанное выражение свирепости и беспомощного, трогательного добродушия. От маленького подбородка в узкий белый галстук отвесно вползала зобастая шея, исключавшая даже самую мысль о ношении стоячих воротничков. Нижняя часть его лица, шея, темя и затылок представляли собой как бы сплошную, разве что местами примятую, перину. Кожа на его лице, вследствие этой общей распухлости, была так туго натянута, что возле ушей и по обе стороны носа на ней проступили красные пятна… В одной из своих коротких белых и жирных ручек незнакомец держал трость, в другой — тирольскую шапочку, украшенную пучком волос серны.
Консульша сняла очки; не желая ни встать ни сесть, она все еще опиралась рукой о сиденье софы.
— Чем могу служить? — спросила она, наконец, учтиво, но твердо.
Тут незнакомец решительным жестом положил шляпу и трость на крышку фисгармонии, с удовольствием потер освободившиеся руки, благодушно взглянул на консульшу светлыми заплывшими глазками и сказал:
— Прошу прощенья, сударыня… карточка-то не того, да другой под рукою не оказалось… Фамилия моя Перманедер, Алоиз Перманедер из Мюнхена. Может, сударыня, слыхали про меня от вашей уважаемой