бедняку богач, алчущий доступа в царствие небесное. Ибо это были отнюдь не глупые создания; у них были маленькие, как у попугаев, головки с уродливыми сморщенными личиками и живые, чуть подернутые мутной пеленой карие глаза, смотревшие на мир со странным выражением кротости и всезнания. Таинственным, чудесным знанием были исполнены и сердца старых дев. Им было известно, что в наш последний час все некогда любимые нами и уже представшие господу с благостными песнопениями явятся препроводить нас в царствие небесное. Они произносили слово «господь» с уверенной непринужденностью первых христиан, из уст самого вседержателя слышавших: «Малый еще миг, и вы узрите меня». Сестры располагали также удивительнейшими теориями касательно внутренних озарений, предчувствий, передачи и внушения мыслей на расстоянии. Одна из них, Леа, была глуха и, несмотря на это, всегда знала, о чем идет речь.
Именно потому, что Леа Герхардт была глухой, ее чаще других сажали читать на «Иерусалимских вечерах»; кроме того, дамы находили, что она читает красиво, с захватывающей выразительностью. Она вынимала из объемистого ридикюля стариннейшую книгу, вышина которой до смешного не соответствовала ее ширине, с гравированным на меди изображением своего предка — мужчины с неестественно раздутыми щеками, — брала ее в обе руки и, для того чтобы и самой хоть что-нибудь слышать, начинала читать страшным голосом, завывавшим, как ветер в печной трубе:
«Ну, — думала Тони Грюнлих, — сомневаюсь, чтобы сатана польстился на такую особу!» Но она ничего не говорила и, в свою очередь, поедая пудинг, размышляла, станет ли и она со временем такой уродиной, как эти Герхардт.
Счастливой Тони себя не чувствовала. Она скучала и злилась на пасторов и миссионеров, посещения которых после смерти консула, пожалуй, еще участились; кроме того, она считала, что они забрали слишком уж много власти в доме и слишком дорого обходятся.
Последнее больше касалось Тома, но он молчал. Тони же время от времени раздражалась гневными тирадами относительно тех, что пожирают «домы вдовиц» и произносят слишком уж долгие проповеди.
Она яростно ненавидела всех этих посетителей в черных одеждах. И, как зрелая женщина, знающая жизнь, а не какая-нибудь дурочка, не считала для себя обязательным верить в их безусловную добродетель.
— О, господи, мама! — говорила она. — Я знаю, что не следует порицать ближнего! Но одно я должна сказать: удивляюсь, как жизнь тебе еще не доказала, что те, кто ходит в длинных сюртуках и через каждые два слова говорит «господи, господи», сами отнюдь не безгрешны.
Как относится Томас к истинам, которые столь непререкаемо высказывала его сестра, оставалось невыясненным. У Христиана на этот счет вообще никакого мнения не сложилось; с него было достаточно и того, что он, сморщив нос, приглядывался к этим господам, а потом «показывал» их в клубе или дома.
Правда и то, что Тони больше, чем другим, докучали визитеры духовного звания. Однажды дело зашло так далеко, что некий миссионер по имени Ионатан, побывавший в Сирии и Аравии, — мужчина с укоризненным взором больших глаз и печально отвислыми щеками, — подошел к ней и с меланхолической строгостью в голосе потребовал от нее решения вопроса: совместимы ли ее завитые щипцами кудряшки на лбу с истинно христианским смирением?.. Ах, он недооценил колкую и саркастическую находчивость Тони Грюнлих. Несколько секунд она молчала, лицо ее свидетельствовало о напряженной работе мысли. Наконец воспоследовал ответ:
— Разрешите просить вас, господин пастор, впредь заботиться только о ваших собственных локонах! — И, шурша платьем, она выплыла из комнаты, слегка вздернув плечи и закинув голову.
Нельзя не заметить, что на черепе у пастора Ионатана росло прискорбно мало волос, точнее, — у него был просто голый череп.
Но однажды на долю Тони выпало еще большее торжество. Пастор Тришке из Берлина, прозванный «Слезливым Тришке», ибо во время своей воскресной проповеди он, дойдя до одного определенного места, всякий раз проливал слезы, — так вот, Слезливый Тришке, примечательный разве что своим бледным лицом, красными глазами и лошадиными челюстями, который уже больше недели гостил у Будденброков и попеременно то ел взапуски с бедной Клотильдой, то возносил молитвы господу, влюбился в Тони… и влюбился не в ее бессмертную душу, — о нет! — а в ее верхнюю губку, пышные волосы, красивые глаза и прельстительные формы! И сей слуга господень, оставивший в Берлине жену и целую кучу детей, не устыдился послать со слугой Антоном во второй этаж, где помещалась спальня мадам Грюнлих, письмо, являвшее собою удачную смесь из библейских текстов и льстиво-нежных слов. Ложась спать, Тони нашла это письмо, пробежала его глазами и тотчас же решительным шагом направилась вниз, в спальню консульши, где при свече, нимало не стесняясь, громким и твердым голосом прочитала матери послание благочестивого пастыря, после чего дальнейшее пребывание Слезливого Тришке на Менгштрассе стало уже невозможным.
— Таковы они все, — изрекла мадам Грюнлих. — Да, все! О, боже, мама, раньше я была дурочкой, наивным ребенком, но жизнь научила меня не доверяться людям. Большинство из них — мошенники… да! Увы, это так! Грюнлих! — Это имя прозвучало как воинственный клич, как короткий зов фанфары, который Тони, вздернув плечи и подъяв взоры к небесам, бросила в пространство.
6
Зиверт Тибуртиус был низкорослый, узкоплечий и большеголовый мужчина, с жидкими, но очень длинными белокурыми бакенбардами, которые он иногда, удобства ради, закидывал за плечи. Его круглый череп сплошь покрывали мелкие тугие завитки, а большие оттопыренные уши, по краям сильно загнутые внутрь, заострялись кверху, как у лисы. Нос на его лице казался маленькой плоской пуговкой, скулы сильно выдавались вперед, а серые, обычно прищуренные и немного растерянные глаза обладали способностью вдруг шириться, делаться все больше, больше, выкатываться, чуть ли не выскакивать из глазниц.
Таков был пастор Тибуртиус, родом из Риги. Он служил некоторое время в Средней Германии и теперь, по пути на родину, где ему достался приход, заехал сюда. Снабженный рекомендациями одного из своих собратьев, который уже отведал на Менгштрассе голубиного супа и ветчины с луковым соусом, он нанес консульше визит, получил приглашение прожить в ее доме те несколько дней, которые должно было продлиться его пребывание в городе, и водворился в просторной комнате для гостей — первый этаж, по коридору.
Но пробыл он дольше, чем рассчитывал. Прошла уже неделя, а пастор Тибуртиус, как оказывалось, все еще не видел то одной, то другой достопримечательности — «пляски мертвых» и апостольских часов в Мариенкирхе, ратуши, «Дома корабельщиков», вращающего глазами солнца в соборе. Прошло наконец десять дней, он все заговаривал об отъезде, но по первому же слову консульши, предлагавшей ему еще погостить, вновь откладывал его.
Он выгодно отличался от пастора Ионатана и Слезливого Тришке. Его нимало не интересовали завитые кудряшки на лбу г-жи Антонии, и он не писал ей писем. Но зато тем внимательнее приглядывался к Кларе, младшей и более степенной дочери консульши. В ее присутствии, когда она говорила, двигалась, входила в комнату, его глаза начинали шириться, делались все больше и больше, выкатывались, чуть ли не выскакивали из глазниц… он почти весь день проводил с нею то в духовных, то в светских беседах или читал ей вслух своим высоким срывающимся голосом с забавным отрывистым выговором, характерным для его балтийской родины.
В первый же день он сказал консульше:
— Не обессудьте меня, сударыня! Великим сокровищем благословил вас господь в лице вашей дочери Клары! Что за прекрасное дитя!
— Вы правы, — отвечала консульша. Но он так часто твердил это, что она стала пытливее вглядываться в него своими светло-голубыми глазами и заставила несколько подробнее рассказать о его