остановился послушать: пока — ничего. Тоскливость путешествия усиливалась дикостью местности и полным отсутствием тутовых деревьев, виноградных лоз или других признаков человеческой культуры, которые до сих пор как бы служили юноше спутниками в дороге. Невзирая на это, Ренцо всё шёл вперёд. И так как перед ним начали вставать различные призраки и видения, сохранившиеся в его сознании от рассказов, слышанных ещё в детстве, то он, чтобы рассеять и отогнать их, стал на ходу читать вслух молитвы за усопших.

Мало-помалу он оказался среди более высоких зарослей терновника, древесной поросли, боярышника. Продолжая идти вперёд и прибавляя шагу, гонимый любопытством, он стал встречать среди кустарника отдельные деревья и, двигаясь всё дальше той же тропой, вошёл в лес. Он вступил в него не без страха и, пересиливая себя, пошёл вперёд. Однако, чем дальше Ренцо углублялся в лес, тем сильнее становился его страх, — всё вокруг пугало его. Деревья, которые виднелись в отдалении, казались ему странными, безобразными чудовищами; тревожили его и тени слегка трепещущих верхушек, дрожавшие на тропинке, тут и там озарённой луною; даже шуршанье сухих листьев, по которым он ступал, таило в себе что-то враждебное для его слуха. Ноги так и рвались бежать, но в то же время они словно через силу несли его тело. Ночной ветер всё суровее и злее бил ему в лоб и в щёки, забирался под одежду, пронизывал до самых костей, заставлял юношу, и без того уже разбитого усталостью, съёживаться и отнимал у него последние силы. Наконец тоска и безотчётный ужас, терзавшие душу Ренцо, готовы были сломить его. Он совсем растерялся. Но, напуганный больше всего своим собственным страхом, он призвал на помощь измученному сердцу своё прежнее мужество и прибодрился. Встряхнувшись, он на мгновение остановился поразмыслить и решил немедленно вернуться назад, добраться до последнего селения, которое он недавно прошёл, вернуться туда, где есть люди, и искать приюта хотя бы и в остерии. Когда юноша стоял так на одном месте и стихло даже шуршание сухих листьев у него под ногами, кругом воцарилась полнейшая тишина, и вдруг он расслышал шум и рокот бегущей воды. Он прислушался, — сомненья нет. «Это Адда!» — воскликнул он. Ренцо словно нашёл друга, брата, спасителя. Усталость как рукой сняло, силы вернулись к нему, кровь горячо и свободно разлилась по жилам, мысли его прояснились, положение уже не казалось ему таким тягостным и безысходным. Он без колебаний стал всё дальше углубляться в лес, навстречу желанному шуму.

Через несколько минут он добрался до конца равнины и очутился на краю высокого обрыва. Посмотрев вниз на покрывавшие его заросли, он увидел блеск водяного потока. Широкая равнина противоположного берега была усеяна селениями, а за ней тянулись холмы, и на одном из них юноша разглядел большое белое пятно, показавшееся ему городом, — не иначе, это был Бергамо! Он немного спустился по откосу и, раздвигая руками заросли терновника, посмотрел вниз, — не плывёт ли по реке какая-нибудь лодка, прислушался, не донесётся ли всплеск весел, — но ничего не увидел и не услышал. Будь это что-нибудь поменьше Адды, Ренцо сразу спустился бы вниз поискать броду, но он хорошо знал, что Адда не такая река, с которой можно обращаться запросто.

Поэтому он с большим хладнокровием принялся обдумывать, что ему теперь предпринять: забраться на дерево и сидеть там, дожидаясь рассвета, который наступит, пожалуй, не раньше, чем через шесть часов? На таком-то холодном ветру, да ещё при инее, в такой лёгкой одежде, — всего этого хватит, чтобы совершенно закоченеть. Даже если весь остаток ночи прохаживаться взад и вперёд, вряд ли это будет надёжной защитой от пронизывающей ночной сырости, да кроме того и бедные ноги, которым уже досталось сверх всякой меры, отказывались повиноваться. Ренцо вспомнил, что в поле, по соседству с целиной, он видел один из тех крытых соломой шалашей, сооружённых из жердей и сучьев и обмазанных глиной, куда летом миланские крестьяне обычно складывают жатву, а ночью укрываются, чтобы стеречь её. В остальное время года эти шалаши пустуют. Вот там-то он и приютится. Ренцо вернулся на тропинку, прошёл через лес, заросли, миновал целину и направился к шалашу. Источенная червями, рассохшаяся дверца без запора притворяла вход. Ренцо открыл её и вошёл. Он увидел какую-то высоко подвешенную плетёнку вроде гамака, прикреплённую лыком к жердям шалаша; но не решился залезть в неё. На земле лежало немного соломы, и он подумал, что и тут можно неплохо выспаться.

Но прежде чем растянуться на этом ложе, ниспосланном ему самим провидением, он преклонил колена и возблагодарил всевышнего за это благодеяние и за оказанную ему поддержку в этот ужасный день. Потом сотворил свои обычные молитвы и попросил у господа бога прощения в том, что не молился вечером накануне, а, наоборот, — выражаясь его собственными словами, — отошёл ко сну как пёс, и даже хуже. «И за это, — прибавил он про себя, укладываясь на соломе, — за это мне утром выпало на долю такое прекрасное пробуждение». Затем он собрал всю солому, какая была вокруг, и навалил её на себя, устроив по возможности что-то вроде покрывала, чтобы смягчить холод, который и здесь внутри изрядно давал себя чувствовать. Он забился в солому с намерением хорошенько выспаться, — ему казалось, что сон им более чем заслужен.

Но не успел он сомкнуть глаза, как в его памяти или в воображении (где именно — сказать трудно) началось какое-то странное хождение взад-назад всевозможных лиц, да такое упорное, такое беспрерывное, что прощай всякий сон! Купец, уполномоченный, полицейские, шпажный мастер, хозяин остерии, Феррер, заведующий продовольствием, компания в остерии, толпы на улицах, потом дон Абондио, потом дон Родриго — все люди, с которыми Ренцо было о чём потолковать.

Только три образа предстали перед ним без малейшего горького воспоминания, чистые от всякого подозрения, дорогие во всём, особенно два из них, правда, очень различные, но тесно сплетённые в сердце юноши: чёрная коса Лючии и белоснежная борода падре Кристофоро. Однако утешение, которое он испытывал, мысленно останавливаясь на них, было далеко не полным и безупречным. Думая о добром монахе, он ещё острее чувствовал стыд за свои собственные выходки, за позорную свою несдержанность; за то, что так плохо воспользовался его отеческими советами! А видя перед собой образ Лючии… мы не будем пытаться передать его чувства — читатель знает все обстоятельства, пусть представит себе их сам! А бедная Аньезе… мог ли он забыть про неё? Про Аньезе, которая остановила на нём свой выбор и уже считала его чем-то единым со своей единственной дочерью; ему ещё не довелось назвать её матерью, а она уже обращалась с ним, любила его по-матерински, доказав свою заботливость на деле. И новую боль, не менее острую, причиняла ему мысль о том, что как раз из-за этого сердечного участия Аньезе, из-за её доброго отношения к нему бедная женщина теперь лишилась своего гнезда, превратилась в скиталицу с неизвестным будущим и испытала лишь горе и муки по вине того, кто должен был дать ей покой и радость на старости лет. Что за ночь, бедный Ренцо! А ведь это могла быть пятая ночь со дня свадьбы! Что за комната! Что за брачное ложе! И после какого дня! А что сулит ему завтрашний день и за ним — всё остальное. «Да будет воля господня, — отвечал он своим мыслям, нагонявшим на него такую тоску, — да будет воля господня! Он знает, что делает, — и благо нам. Да зачтётся всё это за мои прегрешения. Лючия такая хорошая, — господь не допустит, чтобы она страдала слишком долго».

Погружённый в эти мысли, Ренцо потерял всякую надежду задремать. А холод давал себя чувствовать всё сильнее, так что юношу время от времени бросало в дрожь, и зуб на зуб не попадал. Он томился в ожидании рассвета и с нетерпением измерял медленный бег времени. Я говорю «измерял», потому что через каждые полчаса он слышал среди мёртвой тишины гулкие удары каких-то часов, — вероятно, это били часы в Треццо. В первый раз, когда эти звуки совершенно неожиданно поразили слух Ренцо и он никак не мог понять, откуда они доносятся, бой часов произвёл на него таинственное и торжественное впечатление, словно то было предостережение, сделанное каким-то невидимкой, голосом совсем незнакомым.

Когда, наконец, пробило одиннадцать[110] — час, в который Ренцо собирался встать, он поднялся, почти окоченевший, преклонил колени, с большим жаром, чем обычно, прочитал утреннюю молитву, потом встал, потянулся, расправил поясницу и плечи, как бы для того, чтобы собрать воедино свои члены, которые у него работали словно все врозь, подышал на одну руку, потом на другую, потёр их, открыл дверку шалаша, но прежде оглянулся во все стороны посмотреть, нет ли кого- нибудь. Не увидев никого, он отыскал глазами вчерашнюю тропинку, сразу узнал её и пошёл по ней.

Небо обещало погожий день. Низко стоявшая луна, бледная и тусклая, всё же выделялась на необъятном серовато-лазоревом небосводе, который по направлению к востоку постепенно становился розовато-жёлтым. А ещё дальше, на самом горизонте, длинными неровными полосами вырисовывались небольшие облака лиловатого цвета; те, что пониже, были окаймлены словно огненной полосой, становившейся всё ярче и резче. К югу клубились другие облака, лёгкие и рыхлые, давая тысячу причудливых оттенков, — словом, то было небо Ломбардии, такое прекрасное, такое великолепное, такое

Вы читаете Обрученные
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату