И под эгидой, главным образом, великого Мартина Дельрио[153] («мужа науки») он достиг того, что мог ex professo[154] рассуждать о пагубных чарах, вызывающих любовь, сон, вражду, и о великом разнообразии этих главных видов волшебства, которые, по словам опять-таки нашего анонима, к сожалению, и по сей день применяются повсюду с такими ужасными последствиями.
Столь же обширны и основательны были познания дона Ферранте по части истории, особенно всемирной: здесь его любимыми авторами были Тарканьота, Дольче, Бугатти, Кампана, Гуаццо[155], — словом, учёные самые выдающиеся.
Но что значит история без политики? — часто говаривал дон Ферранте. Это вожак, который идёт и идёт вперёд, а позади нет никого, кто изучал бы пройденный им путь, и он, стало быть, шагает зря, да и политика без истории тоже, что путник без вожака. А посему в его книжном шкафу отведена была специальная полка политикам; там, среди многих малоизвестных и второстепенных, обретались Боден[156], Кавальканти[157], Сансовино[158], Парута[159], Боккалини[160]. Однако были в этой области две книги, которые дон Ферранте ставил значительно выше других, — две, которым он до некоторого времени отдавал пальму первенства, причём никак не мог решить, какой же из них по праву она принадлежит: одна — «Государь» и «Рассуждения» знаменитого флорентийского канцлера.[161] «Безусловно, он плут, — говорил дон Ферранте, — но умный». Другая — «Государственный интерес» не менее знаменитого Джованни Ботеро[162]. «Безусловно, человек благородный, — говаривал он также, — но хитрый». Однако незадолго до того времени как разыгралась наша история, вышла в свет книга, положившая конец спору о первенстве и оставившая далеко позади даже творения этих двух «матадоров», по выражению дона Ферранте. Книга, в которой заключался как бы экстракт всех видов хитрости, чтобы научиться не попадать впросак, и все добродетели, чтобы научиться их применять, малюсенькая книжка, зато чистейшего золота, — словом, «Правитель у власти» дона Валерьяне Кастильоне[163], этого знаменитейшего человека, про которого можно сказать, что крупнейшие учёные состязались в восхвалениях ему, а великие мира сего старались привлечь на свою сторону; этого человека, которого сам папа Урбан VIII, как известно, осыпал цветистыми похвалами; которого кардинал Боргезе и вице-король неаполитанский дон Пьетро ди Толедо упрашивали — и оба тщётно — описать: первый — деяния папы Павла V, второй — итальянские войны короля католического; этого человека, которого король Франции, Людовик XIII, по совету кардинала Ришелье, назначил своим историографом; на которого герцог Карло Эмануэле Савойский возложил то же дело; в похвалу которому — если даже опустить все другие громкие славословия — сама герцогиня Христина, дочь христианнейшего короля Генриха IV, могла в одной грамоте, наряду со всевозможными величаниями, отметить «установившуюся за ним в Италии неоспоримую репутацию первого писателя нашего времени».
Но если во всех вышеназванных науках дон Ферранте слыл знающим человеком, то была одна, в которой он заслуженно считался настоящим профессором: это — наука о рыцарской чести. Он не только рассуждал о ней как истинный знаток, но когда к нему, и неоднократно, обращались с просьбой разрешить тот или иной вопрос чести, он всегда давал дельный совет. В библиотеке своей и, можно сказать, прямо в голове он держал сочинения наиболее авторитетных писателей в этой области: Париде даль Поццо, Фаусто да Лонджано, Урреа, Муцио, Ромеи, Альбергато, оба диалога Торквато Тассо, причём они были у него всегда наготове, — так что, при случае, он мог их тут же прочитать наизусть, — все отрывки как из «Освобождённого Иерусалима», так и из «Завоёванного»[164], которые могут служить образцами в вопросах чести. Однако превыше всех авторов был, по его представлению, наш знаменитый Франческо Бираго, с которым ему даже не раз приходилось давать своё заключение по вопросам чести и тот, со своей стороны, отзывался о доне Ферранте в выражениях особенно почтительных. А как только вышли в свет «Рыцарские разговоры» этого замечательного писателя, дон Ферранте, не раздумывая, предсказал, что это сочинение подорвёт авторитет Олевано[165] и вместе с другими родственными ему по духу благородными произведениями станет для потомков первостепенным по своему значению кодексом, — о том, насколько это пророчество оправдалось, говорит наш аноним, может судить всякий.
Отсюда аноним переходит к изящной литературе. Но мы начинаем сомневаться, действительно ли есть у читателя желание следовать за ним в этом обзоре, и даже опасаемся, не заслужили ли уже мы сами клички рабского подражателя и надоеды — заодно с вышеупомянутым анонимом, за то, что в простоте душевной шли по его стопам до сих пор в этом вопросе, не имеющем отношения к главному рассказу, и где он, вероятно, потому так и распространялся, что хотел щегольнуть учёностью и показать, что не отстаёт от века. А посему, оставив в нетронутом виде то, что уже написано, чтобы даром не пропал наш труд, мы опустим остальное и вернёмся на большую дорогу, тем более что нам предстоит пройти ещё изрядную часть пути, не встречая никого из наших героев, и идти ещё очень долго, прежде чем столкнуться с теми, чьи судьбы для читателя, конечно, более интересны, если только его вообще что-нибудь интересует во всей этой история.
До осени следующего 1629 года все, кто по своей воле, а кто в силу обстоятельств, оставались почти в том же положении, в каком мы их покинули. Ни с кем из них ничего не произошло, никому не довелось свершить чего-либо достойного внимания. Наступила осень, когда Аньезе и Лючия предполагали встретиться, но одно большое общественное событие нарушило все их расчёты, — это было, разумеется, одно из самых незначительных последствий этого события. Затем последовали другие, тоже важные происшествия, которые, однако, не внесли никакого заметного изменения в судьбу наших героев. Наконец, новые обстоятельства более общего характера, более грозные, более значительные докатились до них, до самых незаметных из них, стоявших на самой последней ступеньке общественной лестницы — подобно тому как яростный вихрь, бешено крутясь, ломает и вырывает с корнем деревья, срывает крыши, сносит колокольни, разрушает стены и, разбрасывая повсюду обломки, вместе с тем поднимает и сухие ветки, скрытые в траве, выметает из закоулков увядшие невесомые листья, занесённые туда слабым порывом ветра, и кружит их, увлекая за собой с непреодолимой силой.
Для того чтобы частные события, о которых нам осталось рассказать, были вполне понятны, мы непременно должны теперь предпослать им подробный рассказ о событиях общественных, начав тоже несколько издалека.
Глава 28
После бунта в день Сан-Мартино и наследующий за ним день казалось, что изобилие, словно чудом, вернулось в Милан. У всех пекарей — хлеба сколько хочешь, цены — как в самые урожайные годы; мука тоже соответственно подешевела. Тем, кто в эти два дня орал без передышки, а то делал и кое-что похуже (кроме тех, кого забрали), было теперь чем похвастаться, — и не подумайте, что они воздержались от этого, как только прошёл первый страх, вызванный арестами. На площадях, на перекрёстках, в кабачках стояло открытое ликование, все поздравляли друг друга и шёпотом похвалялись тем, что нашли-таки способ спустить цены на хлеб. Однако сквозь торжество и веселье проглядывало (да и могло ли быть иначе?) какое-то беспокойство, предчувствие, что всё это скоро кончится. Осаждали пекарей и мучников, как это уже было во время кратковременного мнимого изобилия, вызванного первым тарифом Антонио Феррера. Все закупали без всякого расчёта. У кого были кое-какие сбережения, тот обращал их в хлеб и муку. Складами служили сундуки, бочонки, котлы. Так, стараясь взапуски использовать наступившую дешевизну, люди, не скажу чтобы делали её невозможной на долгое время (это и без того было ясно), но затрудняли её бесперебойность даже на короткое время. И вот 15 ноября Антонио Феррер, De orden de Su Excelencia[166], обнародовал указ, в силу которого всякому, имеющему у себя дома зерно или муку, воспрещалось покупать их ещё хоть в самом малом количестве, а также покупать хлеб в размере, превышающем двухдневные потребности,