имеющем. И затем уходит. Появляются новые люди, о чем-то спрашивают, и я боюсь, что убийство обнаружат… Потом сразу картина меняется. Поле… Подготовка к некоему торжеству. Я вижу моего друга — художника. Много людей. И среди них судьи, пытающиеся найти того, кто убил. Кругом продают билеты. Вдруг оказывается, что должна состояться выставка картин моего художника. И вот почему — торжество. Когда об этом узнают, судьи как-то стушевываются. Картина эта особая. Она — движущаяся, она составлена из предметов жизни, а не написана на холсте. Я жду. И вот появляется картина: в виде странной процессии, идущей по дороге. Вдали виден средневековый замок. Идут люди в черном, с горящими факелами, и несут на ложах… какие-то восковые фигуры, может быть, статуи. Они лежат как будто в гробах. И от всей картины — состоящей из людей в черном, лож-гробов, и фигур в них — веет невероятной красотой, мистической и земной в одно и то же время. Живая картина идет на нас. Созданная моим другом — художником. И вдруг я понимаю, что одна из фигур на ложе — труп убитой им женщины. Он замаскирован под одну из восковых фигур. Худые люди в черном, в процессии, высоко поднимают длинные свечи. Зачем это нужно художнику? Может быть для того, чтобы скрыть убийство? А может быть, труп необходим ему по замыслу картины? И в этом состоял смысл убийства? А может быть и то, и другое? Никто не знает. Но я слышу слова из какой-то книги, ужасающие по красоте и силе. От всего этого как бы раздвигается небо. Все зрители идут за картиной. Кто-то хочет прикоснуться к ней. Чтобы набрать сил. Но я знаю, что главное — нельзя дотронуться до мертвеца, до трупа убитой женщины. Определенно, она — самый тайный, самый сакральный элемент картины, интимный и страшный. Чудовищной красотой веет от картины. И те судьи не могут разгадать, что одна из фигур — труп. Они как бы исчезают. Это значит, что преступление будет скрыто навеки. Процессия медленно идет к заходящему солнцу. Впереди — мистический город. В закате, а может быть, в заре. И мы идем туда, вслед за процессией. Странное, неумолимое шествие, объятое незнаемой красотой. Куда мы идем?.. К этому городу? Но что значит этот город? Я не знаю. Нет, мы идем не к дьяволу, но и не к Богу. А в какие-то никому неизвестные регионы потустороннего мира. И тут все пропало, я провалился в сон без сновидения… Потом проснулся — но это видение так и стояло в уме.
— Ну и сон! Вот это да, — пробормотал Муромцев. — Но с кем все-таки шествие в неизвестные регионы — с Богом или с Дьяволом? — добавил он, рассмеявшись.
— Пожалуй, с Богом, но не с «человеческим»… Не знаю.
— Брр… Какая символика, — вздохнул Демин. — И живопись…
— Гениальность и преступление, искусство и…
— О, такой сон сразу не раскроешь. В нем много уровней…
— И, конечно, там нечто большее, чем эта тема: искусство и преступление, — улыбнулся Олег. — Что меня поразило в этом сне — сверхчеловеческая гармония. Правда, один элемент этой гармонии — зло, преступление, но он таинственным образом укладывается в общую картину. Значит, зло — необходимый элемент сверхчеловеческой гармонии. Это не оправдание зла, ибо на человеческом уровне ему нет оправдания, но на уровне богов — все укладывается по своим местам. У богов другое виденье и другая «ментальность». Они видят картину Вселенной в целом, а не один ее срез, как мы. И вот, может быть, этот сон — о сверхчеловеческой гармонии. Но почему тогда картину создал художник? Да еще пытаясь, может быть, скрыть свое преступление, превратив его в элемент искусства. Эх, нам и собственные-то сны полунедоступны. Не боги, чай…
Катя расхохоталась, удивляясь такому неожиданному спаду, и подбодрила:
— Жуткая, жуткая символика, Олег. И не однозначная. Поздравляю с великим сном.
— Благодарю.
— Ох, Олежек, Олежек. Все-таки иногда даже мне бывает страшно, — сказала Катя, и какая-то родная дрожь появилась у нее в голосе. — Но чем больше я живу, тем больше люблю свое тело. Нет, не только нарциссизм и женственность. Главное — защита, защита… От тех, невидимых. Как бы не набросились.
— О, конечно, конечно, — подхватил Муромцев. — Пока, до смерти, это надежный покров. И кроме того, в теле не меньше тайны, чем в духе. Но не в том смысле, как думают сатанисты. Это тайна — за семью печатями…
— Отлично, Олег, — вмешалась Вика, в полуиронии и в восхищении одновременно. — Дай Бог, чтоб и нам как-нибудь взглянуть сверху на эту сверхчеловеческую гармонию. Особенно это полезно матерям, у которых убивают детей. Бывают такие случаи.
Помолчали.
— Может быть, и у богов есть зло, которое не укладывается в эту гармонию. Или если укладывается, то только через Центр Парадоксов, — произнес Муромцев. — К тому же и «да» и «нет» существуют одновременно. А ключ к этому сну, по-моему, не в гармонии, а в том, что труп убитой — самый сакральный элемент картины… Но в конечном итоге, тайна зла никогда не будет раскрыта полностью ни на уровне человека, ни на уровне богов…
— Ох, Валя, ты уже занырял, — вздохнул Олег.
— Оставим в покое мировое зло! — проговорил Демин. — Хотя как-то оно связано с Абсолютом… Подумаем о себе… Мы, мы… Почему мы такие родные друг другу!?. Особенно, наверное, в самой последней безбрежной и сокровенной глубине. Вот в чем вопрос… Может быть, любовь друг к другу спасет нас. Всех. Не квази-разумные отношения, на которые русские органически не способны, а именно крайнее: любовь…
— О, да, да! Это может перевернуть все. И поэтому главное: жить, жить! — воскликнула Катя. — Вернее, быть. Выльем за это, — и она подняла свой стакан. — Какой здесь уют… Бесконечный. Этот дворик — из Достоевского. Он — наш. В нем тоже — тайна.
— Наш, наш, наш, — посмотрел на нее расширенными глазами Муромцев. — И мы — вместе.
— Итак, за русских мальчиков — по Достоевскому!
— И за русских девочек — они теперь в пути вместе с нами!
Опять воцарилось молчание. Только взгляды говорили за все. Так прошло… неизвестно сколько времени.
Вскоре, однако, перед ними появился милиционер.
— Распитие в общественных местах запрещено, товарищи, — сурово, но дружелюбно сказал он.
Надо было уходить.
— Бедная Светочка Волгина, — пробормотал Муромцев. — Ее тоже вчера из подобного заныра выгнали. Не понимаете вы, товарищ милиционер, как нам здесь хорошо!
И они вышли на улицу. Одинокие прохожие на улочках были погружены в себя. Явно — всем хотелось теперь расслабиться, отдохнуть, уйти в душевный отпуск… Тут же обнаружились припасенные деньги. И они понеслись: в кабак, к цыганам. Не так далеко был расположен Речной ресторан, там по вечерам танцевали и распевали свои песни «они» — «осколки» древнего мира, цыгане. Когда подходили к реке — не заметили даже, что стало вечереть.
Ресторан был огромен, но уютен и полупуст. Цыгане уже выступали на эстраде. И звуки музыки и неистовый внутренний танец захлестнул их души.
— Что-то близкое в этом есть, — пробормотала Катя.
— Эх, смешать бы эти ритмы с нашими, глубинными. А слова — из Олега что-нибудь, получился бы сильный напиток, — отозвалась Вика. — Любил же Блок цыганщину…
Было выбрано подходящее настроению вино. И опять возобновился разговор, но в его ритм и слова врывался уже вихрь цыганских напевов. Слова сливались с ними, со звоном бокалов и жаром глаз. Это была музыка — вне времени — но не вне душ. «Когда-то гордый и надменный, теперь с цыганкой я в раю: и вот прошу ее смиренно: спляши, цыганка, жизнь мою». Но этим цыганам, которые были перед ними, не удавалось сплясать современную жизнь: ее концы уходили в незнаемое будущее, где неизвестно, нашлось ли бы еще место для цыганских плясок; да и настоящее вырывалось из этих ритмов…
А беседа продолжалась, и ее слова были слишком многозначны для цыганских бедствий. Но музыка вносила свой подтекст.
Разговор становился все более и более обрывочным, но стремительным и даже бешенным.
— Перейти, перейти через грань…
— А у него истерика: всюду, кричит, тюрьма! Жажда иного берега сводит его с ума.
— Лишь бы жить, лишь бы жить!
— Лишь бы покончить с жизнью… Но чтоб светила другая, там, за обрывом…