— Я довольно плохо с ним знаком, — проговорил Олег. — Но если я буду нужен, зови. Единственное, что я сейчас могу сделать, это поговорить с одним медицинским светилом, как ни странно, моим поклонником — он даже помогал мне с работой в смысле переводов.
На следующий день Катя ехала к Максиму со смешанными чувствами: страха, жалости, стыда и чуда, но главным было желание помочь найти выход. Был серенький, неуютный, дождливый денек, словно закутывающий людей в слезы жалких чертенят. Люди куда-то спешили, и уличной сутолоке не было конца: гудки машин, беготня, встречи, распахнутые двери магазинов. Какой-то малыш орал так, что Катя испугалась его крика.
И вот она у знакомого дома. Все как обычно: даже появилась из парадной двери, торопясь, соседка Максима — он жил с нею в двухкомнатной квартире. Дома ли он? Может, ничего и не было?
Уже по его лицу она поняла, что все было. И сразу нервно настроилась на обман (и самообман): еще ничего не потеряно, надо лечиться.
Он все объяснил ей, и она сникла, хотя какая-то фантастическая надежда у него была. Но у нее уже нет. Она не знала, что сказать, и совсем растерялась. Не спросить же: не сходить ли мне за покупками для тебя? Да он и не нуждается ни в чем. Хотя Максим был один в комнате, чувствовалось, что за ним ухаживают: все было чисто и прибрано, впрочем, с какой-то неестественной аккуратностью. Это поразило Корнилову, ей показалось, что в этой излишней опрятности есть что-то не от мира сего. Почему-то ей бросился в глаза бритвенный прибор.
Максим был бледен, изможден, еле волочился, но постель была убрана, и отдыхал он, очевидно, на диване. Он не смотрел ей в глаза.
Она, наконец, спросила:
— К тебе приходят?
— Приходят, — призрачно ответил он.
Фигурка Кати с отливающими золотом волосами поникла; она застыла в нерешительности и раздумьи. Но что-то поднималось в душе.
И вдруг Максим заплакал. Это было так страшно, что хотелось завыть.
Он сидел на диване, закрыв лицо руками, и она слышала:
— За что?.. За что?.. За что?..
Катя, собрав все силы, подошла и быстро обняла его:
— Это тайна, Максим. Ты понимаешь, что это тайна?! А не слепая случайность. Ты не исчезнешь… И когда-нибудь узнаешь все.
Но он рыдал и словно не слышал ее. Его отчаяние передавалось ей, пронизывая ее до последней кровинки. Надо было сопротивляться. Вот стакан воды. Она присела рядом с ним на пол, на корточки. И начала что-то говорить, полушепотом, чувствуя, что слова ее бессмысленно утопают в его душе, ставшей ужасом.
Вдруг ослепительная догадка пронзила ее.
— Максим! — закричала она и встала. — Ты потерял… Ни за что!
Ее расширенные глаза прямо смотрели на Максима, пытаясь найти его взгляд и влить, влить в него надежду.
Но в его глазах она не увидела ничего… Они превратились в одни слезы и… в пустоту, стоящую за ними. Это не были уже глаза.
И вдруг какое-то легкое успокоение, вернее отупение, мелькнуло в них. Может быть, это была простая реакция: от усталости. Всего лишь от усталости. Немыслимо все время быть в отчаянии.
Но она ухватилась за эту усталость.
— Во-первых, Максим, не все еще потеряно физически. Ведь были же случаи выздоровления. Были. Были… — быстро и упорно повторяла она, только для того, чтобы настойчивым напоминанием об этом, никогда почти не сбывающемся шансе, вернуть ему хотя бы способность мыслить. А потом перейти к главному, что поразило ее: его отчаяние было настолько полным, ужасающим и нечеловеческим, что было ясно — он потерял веру в Бога; просто, может быть, забыл о ней. Никогда в жизни она не видела такого отчаяния, или действительно человек может вдруг превратиться в один темный, утробный, жутко- бесконечный вой, обращенный в никуда?
Она тут же вспомнила, ей приходилось видеть умирающих, и молодых, и неверующих, но такого отчаяния не было ни у кого из них; правда, они обычно умирали несравненно хуже верующих, причем часто тупо, как будто действительно уходили в небытие. «Так в чем же дело, одним простым неверием тут не объяснишь», — лихорадочно думала она. И опять догадка пронзила ее: «это потому, что он слишком любит себя! Да, конечно, такого сочетания перед лицом гибели не выдержит никто: безнадежное неверие и сильнейшая любовь к себе!»
Она застонала, и темная судорога теплого ужаса прошла по телу. Быстро подбежала, точнее бросилась к Максиму, и опять обвила его руками.
— Слушай, Максим, — зашептала она, нервно дыша, приблизив свое лицо вплотную к его глазам, словно объясняясь в любви. — С тобой что-то произошло… Ты как будто потерял веру. Веру в себя, в Бога и в то, что душа бессмертна. Если это так, то всему конец. Ты должен вернуть эту веру.
Максим отшатнулся.
А у нее в голове стояло: «Если он не придет к вере, то сойдет с ума… Невозможно так любить себя и жить с мыслью, что ты исчезнешь навсегда».
Тем временем она услышала слабый ответ Максима:
— Я не знаю… У меня все вылетело из головы… Я верующий, крещеный, но… Ничего во мне нет сейчас… Я знаю только, что меня тащат в черную яму… Я не хочу! Не хочу! — опять вздрогнул он, и ей передалась эта судорога, переходящая в оргазм смерти, который рядом с оргазмом любви.
И тогда в бешенстве сопротивления она начала говорить. Все, что она слышала, знала, понимала и с тем же яростным внутренним убеждением и верой, которые жили в ней — она пыталась передать ему.
Но эта убежденность наталкивалась на пустоту. Правда, Максим перестал рыдать и как будто начинал успокаиваться, но может быть совсем от другого. И ее слова не доходили до глубин его сознания, он повторял их, бормоча, и соглашался с ними, но это почти ничего не меняло в его состоянии. В мертвом отупении он смотрел на нее, но все-таки это было лучше голого отчаяния. Вид его был до безумия болезненный и измученный. Казалось, он не узнавал сам себя.
Но вскоре эта ее атака по крайней мере хоть на поверхности успокоила его. Да, и ее присутствие, конечно, тоже помогло. Хотя взгляд Максима по-прежнему оставался мертвым и тупым; но в застывании, а не в крике и в ужасе. А Катенька тем временем хлопотала дальше: вынула из сумки бутылочку хорошего вина.
— Тебе можно немного? — спросила она.
Он махнул рукой: немного можно.
Она налила ему капельку, просто для бодрости, налила чуть-чуть и себе. Взяла и включила приемник. Из него полился веселый нелепый марш, и она раздраженно переключила станцию, найдя, наконец, то, что хотела: красивую, легкую музыку.
И сама она, усмиренная, села рядом с ним на стул, закурив — курение ему, оказывается, не мешало.
А между тем в это самое время к дому, где жил Максим Радин,[2] приближался один из самых неуемных поклонников Кати Корниловой — художник Глеб Луканов. Приближался пьяненький, раздрыганный, потерявши кепку, с намерением устроить здесь большой скандал.
А случилось вот что.
Глебушка еще с вечера узнал — от одного из заботливых в этом отношении людей — что Катя собирается посетить Максима Радина. Узнал он также, что Максим умирает, но не принял это всерьез. Возможно потому, что был пьяненький, и до невероятия ревнивый в тот момент. Он даже не понял, что Радин «умирает», ему почудилось, что Максим всего лишь «хочет умереть».
— Я и сам хочу умереть! — заорал он. — Уже давно! Тоже мне удивил! Что за способ!
И выскочил на улицу. Обычно тихий и благостный, он впал в крайне мрачное переживание, а потом — в полное буйство. И изменился на глазах. Виной всему была его ревность и желание понять до конца свой