внушения СССР подталкивали к лобовому столкновению с Германией, не беря (вновь и вновь) на себя никаких конкретных обязательств и убеждая поверить на слово в кардинальном изменении позиции Англии и Франции. Если к тому моменту принципиальное решение Сталин и его сподвижники уже приняли, то эта беседа со Штейнгардтом, ни к чему, в сущности, не обязывающая, могла только убедить Сталина в правильности его решения.
Даже тот, кто хотел бы видеть в позиции США в связи с московской драмой августа 1939 г. высокий образец бескорыстия и благородства, не сможет никогда доказать, что правительство великой державы, сталкивающееся с повышенными рисками на Востоке и на Западе и испытывавшее особую озабоченность о безопасности своей страны (в том числе и в связи с внутренними проблемами), могло легкомысленно позволить заманить себя в опаснейшую дипломатическую ловушку. Менее всего это было похоже на Сталина и его образ поведения. Запад проявил непозволительную недооценку этого фактора. Стремясь переложить всю вину за развязывание Второй мировой войны с мюнхенцев на Советский Союз, некоторые историки внешней политики США приписывают ей созидающую роль заинтересованного посредника, озабоченного только одним – как расчистить путь к коалиции антифашистских стран. С этим трудно согласиться. Сам Франклин Рузвельт в откровенной беседе с Джозефом Дэвисом в октябре 1942 г. признал, что его страна в предшествующее войне десятилетие «не была готова ни к осознанию возникшей угрозы, ни к признанию выпавшей на ее долю ответственности» {97}. Можно сослаться и на то, что Гарри Гопкинс в беседе с де Голлем 27 января 1945 г. выразил принципиальное согласие с последним, когда председатель временного правительства Французской республики сказал, что США фактически самоустранились от дела обеспечения европейской безопасности вплоть до поражения Франции {98}.
Однако менее всего российские историки могут позволить себе резонерствовать по поводу нерасторопности руководителей внешней политики США в наведении мостов со сталинским Советским Союзом в кризисные предвоенные годы. Причины существовавших в этом деле трудностей и препятствий были многообразны. В Америке, например, остро реагировали на нагнетание (особенно в связи с процессами 30-х годов) настроений антизападничества в советском обществе, постоянное напоминание советскими лидерами о классовом характере международных отношений, подготовке мировой революции с назначенными сроками. Для традиционно американского мышления был непонятен элитарный характер советской внешней политики, в которой нация не принимала никакого участия. Дехристианизация духовной жизни в России, антирелигиозные походы также не способствовали росту симпатий к ней, как бы впечатляюще ни выглядели экономические показатели. Если воспользоваться термином, предложенным американским социологом Робертом Таккером, ввести в строй российско-американский «кондоминимум» {99} не удалось из-за дефицита средств и воли.
Глава VII
Над пропастью во лжи
Жить по формуле: «оставаться вне войны»
У российского историка свой угол зрения на начало Второй мировой войны. Для него она началась с нападения Японии на Северо-Восточный Китай в 1931 г., с военных провокаций Японии в феврале 1936 г. и с широкомасштабного советско-японского конфликта с применением тяжелых вооружений на монгольско-маньчжурской границе в мае – сентябре 1939 г. Кровопролитные затяжные бои на реке Халхин-Гол происходили в тот самый момент, когда в Москве, Лондоне, Париже и Берлине велись переговоры, от которых зависели судьбы мира. Ситуация 1938–1939 гг. явно имела все признаки общецивилизационного кризиса, в ходе которого человечество вновь оказалось на грани глобальной катастрофы, однако политики и дипломаты ведущих держав вели себя таким образом, как будто бы им всем разом отказало благоразумие, чувство ответственности и самое элементарное понимание происходящего.
При всем при том шансы на сохранение мира весной и летом 1939 г. были как будто бы даже выше, чем в июле – августе 1914 г. Накануне Второй мировой войны блоку агрессоров – державам «оси» противостояли остальные великие державы, явно сознававшие опасность и предупрежденные о возможности ее внезапного возникновения. Их сплочение и дружно выраженное стремление оказать сопротивление агрессии в состоянии были сковать агрессора, локализовать его действия (особенно на стадии замысла и подготовки его осуществления) и в конечном итоге заставить отступить. Но миром овладело ложное сознание, а не желание воевать пополам с плутовскими и даже коварными расчетами «выйти сухим из воды» за счет жертвоприношений агрессору, его «умиротворения» или даже сделок с ним, которое заставляло отворачивать от исторически неизбежного столкновения с абсолютным злом. Отмеченная духом морального упадка и разброда, взаимонедоверия особая обстановка в лагере неагрессивных, миролюбивых держав сделала дипломатию этих стран заложницей политики «умиротворения» любой ценой. В каждом отдельном случае она проводилась на свой лад, но всегда с большим или меньшим ущербом и даже позором для национальной чести, достоинства и престижа.
Англия и Франция – гаранты Версальской системы молчаливо согласились с японской экспансией в Азии и даже поощряли ее, своей политикой невмешательства в испанские дела они содействовали приходу к власти Франко и позволили Гитлеру и Муссолини поверить в свою безнаказанность. Лондон и Париж фактически санкционировали аншлюс Австрии и поставили свои подписи под позорным Мюнхенским соглашением. Со своей стороны, Советский Союз, или, точнее, его тонкая бюрократическая элита, опасаясь вновь быть изолированной и раздавленной под напором внешних и внутренних брутальных сил, в своем дипломатическом маневрировании преступает некий моральный порог, установленный ею самой, и заключает в августе – сентябре 1939 г. пакт о ненападении и целый пакет секретных соглашений со ставшей «дружественной» страной – нацистской Германией. Страна Советов, громче всех на протяжении всех предвоенных лет призывавшая к коллективной безопасности в отношении германского фашизма и его союзников, противостоявшая им в Испании и на Дальнем Востоке, устанавливает с Третьим рейхом добрососедские отношения и вешает ярлык «империалистов» на его потенциальных противников.
Была ли эта духовная распущенность и политическая беспринципность уделом плеяды государственных деятелей, принадлежавших к поколению, испытавших на себе ожог четырех военных лет и любыми средствами пытавшихся избежать повторной пытки тотального каннибальства, каким была Первая мировая война? Или мы сталкиваемся с явлениями иного порядка? Наиболее близко к ответу на эти вопросы подошел Альфред Вебер, видный немецкий социолог культуры и политолог, переживший трагедии обеих мировых войн и много размышлявший над природой раздвоенного сознания, управлявшего народами и государствами накануне Второй мировой войны, их кумирами и лидерами. Ее истоки, говорит он, восходят к общей духовной ситуации с нигилизмом и пессимистическим страхом – ее ведущими чертами, к выросшему «из послевоенной неуравновешенности» общему экономическому кризису, в котором и сложился «немецкий нацизм со всеми его ложными учениями», а параллельно ему «в странах старой демократической традиции» общая malaise (беспокойство, неуверенность – франц.), готовая духовно и практически допустить наряду с собственными идеалами новые ценности, ей чуждые, вплоть до «тиранических данностей».
А. Вебер делал вывод: «Короче говоря, в самых различных маскировках и нюансах возникло смятение, в котором наиболее активным проявлением оставалось, с одной стороны, еще наивное, с другой – очень рафинированное практически чисто нигилистическое преклонение перед силой. Возникший в этой духовной атмосфере гитлеризм с его скрытыми за национальными и иными фразами чисто нигилистическими лозунгами и методами нашел хорошо подготовленную почву не только в Германии» {1}.
Говоря словами Томаса Манна, эпоха 30-х годов оказалась сильно скомпрометированной перед историей. Понять и объяснить внешнюю политику США в предвоенное десятилетие вне этого сложного, кафкианского контекста, в котором переплетались геополитические, экономические, идеологические, этнокультурные, психологические мотивы и противоречия, просто невозможно. Кому-то она представлялась ограниченной, замкнутой на сугубо внутренние интересы, континентальные приоритеты и антиевропейской в принципе, кому-то точной копией вильсоновского идеализма по преимуществу, кому-то двуличной и предельно эгоистичной по существу. В Москве же в ней определенно видели стремление выждать, использовав выгоды географического положения с тем, чтобы в решающий момент выйти вперед и продиктовать свои условия урегулирования кризиса, сделав это по примеру Вильсона, но тоньше, не столь топорно. Но в Кремле были уверены также в антинацистских, антигерманских настроениях, доминирующих среди ньюдилеров и сдвинувшемся влево общественном мнении США. Показательно, что Сталин санкционировал резкую критику леваческих настроений американской Компартии на VII конгрессе