она бессильна, и отпустила его. Темнота отступила, клещи разжались, он вынырнул посреди колодца.
Сердце отчаянно колотилось в груди, в глазах прыгали зайцы и лопались крохотные жилки. Он схватился за бревна сруба и поднял лицо вверх. По утреннему небу шествовали облака, все такие же равнодушные, как и раньше. «А что, если это тоже чье-то дыхание?» — подумал он и засмеялся от этой мысли. В груди что-то дернулось и он, закашлявшись, оборвал смех. Подтянулся на ослабевших руках и лег, задыхаясь, на бревна сруба лицом вверх, чтобы смотреть на небо. Глаза его медленно закрылись, и он уснул, опустив одну руку в воду, где по синему летнему небу плыли белые, как пух, облака.
Он спал, и вот что ему подумалось. А что если кто-то вот так же смотрел когда-то на их мир, и все для него было ново: и как дети плескались в прибрежных водах, и как шаман бил в бубен у дымного костра, и как новые дороги рассекали лица равнин и бороды лесов. Тяжелые деревья падали поперек дорог, и лихие люди караулили возле них беззащитных путников, сжимая рукоятки широких ножей в ножнах из кожи быков. Они думали, что жизнь надо раскидать, словно монеты по дорогам. А девы пряли и пели песни о суженых, бродящих в неизвестно каких землях с полупустыми колчанами стрел в хищных зазубринах. Где-то далеко на севере человек вырубал себе первый нож из камня и поднимал его к небу, любуясь формой, крича и потрясая своим страшным и невиданным здесь доселе оружием, грозил то ли неведомым врагам, то ли небу, то ли самим богам, против которых пошел, делая нож. Чародеи бросали в чаши заповедные травы и вдыхали запахи зелий. В небо поднимались закаты, красные, как первая кровь. Под землей бродили кроты, обходя корни деревьев, находя драгоценности, и, идя дальше, не зная им цены. По дну рек и озер путешествовали раки, увязая в иле и песке, и тараща глаза в подводную темноту. По дорогам и без них брели люди, не нашедшие своего угла и потому идущие из одного селения в другое, поющие странные песни и танцующие невиданные танцы. За это им давали еду и кров, девушки жарко целовали их украдкой и провожали со слезами. А они шли в любую сторону света, неважно, быстро или медленно, лишь бы не сидеть на месте.
Мухомор потом часто спрашивал его, почему он не вытащил новое небо, а Лис только смеялся и ничего не говорил. Один раз только ответил, что ему ничего другого и не надо, здесь он живет, здесь ему хорошо.
Семен опять запил. Достал гармонь, запас самогона на неделю и дверь запер. Семен жил на отшибе, с полверсты до ближайшего дома. Помрет — не узнаешь. Дом у него неплохой — теплый, да и сам он хозяин хороший. Калитка висит ровно, забор — дощечка к дощечке, дома везде прибрано, на стене часы щелкают — тишину разгоняют. А вот из скотины почему-то только одну корову держал и больше никого, хоть и предлагали ему и коня, и птицу. Не брал. Корову же свою любил как родную, даже чудил из-за нее. Весной, когда первый раз на траву выпускал, на рога ей ленты повязывал, что от дочки остались. Брал в руки гармонь и с песнями провожал в поле. В поле корова вставала и, неуверенно оглядываясь, начинала как-то растерянно есть, то ли забыв все за зиму, то ли не доверяя своему счастью. А Семен пьяный похаживал рядом и поигрывал на гармошке.
Раньше у него семья была. Жена Наталья и дочка Варя. Жена — красавица и дочь в нее. Обе веселые, косы до пояса. Бывало у колодца, ведра наполнят и нет, чтоб домой идти, они брызгаться начинают. Стоят все мокрые, смеются, друг на друга пальцами показывают. И так пока другие бабы их не разгонят.
— На речку, — говорят, — лагастаться идите. Ишь, водявы.
А они пожмут плечами, ведра возьмут и снова хохотать. Так и идут до самого дома. Семен на них часами смотрел, наглядеться не мог, любил их без памяти. Он тогда не пил совсем, да и скотины они держали побольше. Крепкое хозяйство было. Соседи на дочь его глядели и говорили:
— Ты, Сема, еще таких пяток наделай, а то нашим пацанам тоже жениться надо будет.
Он оправлял пояс, скрывая радость, отвечал:
— На ваших-то оглоедов и другие сойдут — попроще.
— А своей кого хочешь? Князя?
— А может и князя, — подмигивал он и уходил. Его за глаза даже «князевым тестем» звать стали.
Когда корову Зорьку купили, Варька крепко подружилась с ней. Чистила ее своими маленькими ручонками как могла, лопухи сочные приносила, а когда у нее теленок родиться должен был, так и вовсе из сарая не выходила. Домой спать насильно уводили. Корова тоже к ней привязалась. При ее приближении радовалась, мордой тянулась. Когда Варя чистить ее начинала, стояла, боясь пошевелиться, чтобы не толкнуть или на ногу не наступить. Так и стояла, глядя большими влажными глазами на человечка, что ходит рядом.
И что странно, хоть ни с кем семеновы девки особо не общались, а любили их все — за красоту да за характер веселый. Это как березы, хоть толку в них чуть, а красивы, потому и на дрова не рубят. Семен со своей Натальей, когда оба молодыми были, быстро сошелся и почти не дрался за нее. Так, один раз с Федькой Филином постегались, да через день оба про то забыли. Ладились они с Натальей друг другу, это все сразу увидели. Когда парой по деревне шли, бабы вслед головами кивали:
— Эти сойдутся, как пить дать.
Он — плечистый, высокий, лицо светлое, небольшая борода курчавится. Богатырь из сказки. А она около него, как рябина возле дубка — тонкая, стройная.
Одно плохо, как вступит что Наталье в голову, тут уж расшибись, а сделай. Редко такое было, но случалось. Сразу и не поймешь, то ли дурь какая в голову вступила, то ли за царицу себя считать начинала.
Однажды, еще до свадьбы, гуляли они ночью с Семеном. Красота вокруг, май, все цветет. От запаха черемухи соловьи всю ночь поют, до одури. Луна висит здоровая, яркая. Светло от нее, как днем, и близко так, кажется, поднимись на цыпочки, и достанешь ее. Наталья тут и говорит:
— Достань, — и показывает на нее, сияющую сквозь еще голые осиновые ветки.
Семен растерялся.
— Кого, Натальюшка?
— Ее, — и снова пальцем вверх.
Он засмеялся было, да видит, она серьезная, глаза холодные, смотрит, как ледышкой по лицу водит.
— Да ты что, Наталь, — сам смешался, что сказать не знает. — Это ж не лампадка, это ж светило…
А она молчит. Руку с пальцем указательным подняла и молчит, словно окаменела. Семен постоял, чувствует — сам леденеет, руки почти не слушаются. Глянул вверх, поплевал на ладони и полез по осине — будь что будет. Наталья руку опустила, молчит, за ним наблюдает. Семен лезет, пальцы не гнутся, скользят. Ветки все тоньше и тоньше, а луна ни на волос ближе не стала. Вот долез до самого верха, стоит — качается. На Наталью глянул, а она как статуя, молчит и ждет. Он рукой по воздуху цап, ничего. Далеко, не достал. Потом вздохнул, на Наталью еще раз взглянул и прыгнул с самой верхушки вверх, к луне. Пролетел ангелом по воздуху пару шагов, сам все руки вверх тянул, аж жилы на шее проступили, а потом вниз. Ветки удар смягчили, а то бы насмерть. Всю рубаху изодрал, да возле левой брови сильно поцарапал. Шрам потом на всю жизнь остался — как за луной летал. Грохнулся оземь, дышать не может. Пополам согнулся, на четвереньки встал, захрипел, как резаный, и вроде задышал. Прокашлялся, огляделся, видит — Наталья уходит. Спина прямая, коса длиннющая, идет — не шелохнется, как плывет. Лебедь.
На следующий день пришла, на плече у Семена проплакала весь вечер. Каждую ссадину и царапину поцеловала.
— Прости, — все шептала, больше и сказать ничего не смогла.
В тот же вечер и замуж за него идти согласилась.
Семен никому про тот случай не рассказывал, а про ссадины да рубаху сказал, что с бродягами какими-то подрался. На том все и успокоилось.
Серьезного ничего с тех пор с Натальей не случалось, а как Вареньку родила, так и вовсе мягче стала. Та как подросла, матери вместо подружки стала. Ходят вместе, смеются, шепчутся. Наталья как до родов стройной была, так и потом не изменилась — легкая, походка упругая. Того холода в ней больше не было.