доброжелательно разбирать чужие. Он-то и заметил, что бесконечные внутренние монологи Штирлица — заветные мысли самого Семенова, у которого не было возможности оформить их иначе; все, что думает Штирлиц о русских судьбах, о русском характере и культуре, о мужском и женском, о прошлом и будущем, о Востоке и Западе, — конспекты ненаписанных романов и трактатов. При этом Семенов наделен был фантастической эрудицией, которую щедро обрушивал на читателя. Вопрос — зачем он это делал? Вопрос не праздный, и ответить на него может только тот, кто вспомнит его биографию. Сын репрессированного, Семенов отлично понимал, что произошло в России в 1937 году. Да большинство шестидесятников это понимали, поскольку почти все они были детьми репрессированных коммунистов. Они отлично знали, что 1937 год не был «русским реваншем», как пытались это называть сторонники имперской идеи. Говорить так — значит слишком плохо думать о русских, ассоциируя их с пещерностью и дикостью. Это был реванш именно пещерных сил, ненавидевших прогресс и просвещение (у прогресса и просвещения тоже много недостатков, но они лучше темноты и топтания на месте). Россия необразованная и дикая слопала Россию жестокую, красную, но все-таки ориентированную на движение вперед. Семенов знал, чем кончается разрыв между большевистской элитой и пролетарской массой, просвещенным меньшинством и агрессивным большинством. Он из-за этого разрыва потерял отца и прожил двадцать лет с клеймом сына врага народа. Единственная спасительная стратегия для элиты — просвещать массу, а если получится — становиться ее героем. У Семенова, как показал Веллер, были все данные, чтобы стать элитарным писателем: он был умен, образован, допущен к уникальным источникам. Но он выбрал путь писателя массового: не потому, что это сулило бешеные бабки (бабки советского писателя мало зависели от тиражей), а потому, что это было стратегически перспективно. Конвергенция по всем фронтам — вместо конфронтации; превращение народа в интеллигенцию — вместо разжигания вражды; совместная работа с американскими интеллектуалами — вместо философии искусственного суверенитета, основанной на паническом страхе за сырье.
Случай Пикуля был иной — его родители не были репрессированы (отец погиб под Сталинградом), но у него был опыт внимательного и независимого чтения исторических источников. Что особенно важно — Пикуль работал с фактами, а не с концепциями, и голова его не была с самого начала отравлена истматом- диаматом. Он понял, что основа истории, ее главный двигатель — по крайней мере в России, где все убеждения иллюзорны, а материальные факторы традиционно вторичны, — заключается не в борьбе бедных и богатых, левых и правых, а в противостоянии простоты и сложности, системы и энтропии, ума и глупости. Открыв эту внеидеологическую, а потому весьма перспективную истину, он написал свой главный роман — «Нечистая сила», посвященный как раз энтропии сложной системы. Роман (изданный под названием «У последней черты» в четырех номерах «Нашего современника» за 1979 год) вызвал резкую партийную критику не потому, что в нем усмотрели антисемитизм, хотя хватало и антисемитизма; в нем справедливо увидели предсказание. Именно отрыв элиты от массы стал причиной краха России в семнадцатом и самоистребительной катастрофы в тридцать седьмом. Этот же отрыв наметился в семидесятые и опять развалил страну. Распутин виделся Пикулю фигурой символической — именно посреднической; через него низовая Россия напрямую обращалась к властям — но такая фигура обречена на перерождение, и это перерождение Пикуль показал честно и безжалостно. Его роман проникнут состраданием и отвращением к Распутину, который элементарно не сознавал собственной миссии. Но Пикуль ее сознавал — он себя как раз посредником и мыслил, популярно рассказывая читателю о тайнах отечественной истории и щедро приправляя свою историческую (весьма точную в фактологическом отношении) прозу пряными сплетнями и сомнительными анекдотами. Лучшей книги о бироновской России, чем «Слово и дело», я не знаю до сих пор — «Ледяной дом» Лажечникова много слабей, хоть Пикуль на него и ориентируется; во всяком случае картина безграмотного и безжалостного тиранства удалась Пикулю не хуже, чем картина петровского кровавого просвещения Алексею Толстому. И ведь не сказать, что у него немцы во всем виноваты. Чудовищная жаба Анна — вот самый запоминающийся образ романа; фрейлины, обгрызающие ей ногти на ногах. Такого не выдумаешь. Эта книга написана сильно и останется надолго, как и «Париж на три часа», и «На задворках великой империи», и «Три возраста Окини-сан».
Случай Анатолия Иванова — вовсе особый, этот никакого месседжа не нес, кроме того, что Америка хочет нас развалить, а революция была единственным способом спасти Россию. (В этом, кстати, все трое сходились, их философия вполне укладывалась в рамки сменовеховства.) Понять их можно: власть, которая палкой гонит в светлое будущее, все-таки предпочтительней власти, которая той же палкой гонит в доисторическое и внеисторическое прошлое. Но у Иванова был несомненный дар романиста. Говорю, конечно, не об ужасном «Вечном зове» (из которого, впрочем, можно извлечь много полезного), не о «Тенях», вот уж который год исчезающих в полдень на отечественных телеэкранах, но о сравнительно небольших романах, и прежде всего о «Вражде». Эта вещь сегодня совершенно забыта, а зря. Я бы настоятельно рекомендовал ее всем, кто усматривает в русской деревне патриархальную идиллию. Конечно, малая проза Иванова — типичный «Шолохов для бедных», но ведь и препарирование высоких образцов для усредненного читателя — задача вполне благородная. «Вражда», «Печаль полей», «Алкины песни» — не самая плохая проза; конечно, до изобразительной мощи и надрывной тоски Валентина Распутина Иванову далеко, зато он писал увлекательно, и читать его даже сейчас интересно. Он писатель более низкого класса, чем Семенов или Пикуль, но чутья у него не отнимешь — русскую тягу к самоистреблению он чувствовал и умел описать. Не зря «Вечный зов» — в сущности, лишь бесконечно расползшаяся версия бабелевской новеллы «Письмо»: о расколе семьи. Национальность одна, корни одни, одна родная деревня — а вот поди ж ты, в буквальном смысле брат на брата. Почему это так? Потому ли, что делать больше нечего? Или потому, что нет никакой единой для всех цели и общих нерушимых правил, а потому каждый избирает свои, примыкает к своей секте? Не поймешь. Но факт есть факт: летописью этого самоистребления стал не только великий роман Шолохова, но и посредственный роман Иванова, и «Вражда», написанная на ту же тему. И когда мы начнем наконец выстраивать нормальную национальную идентификацию, общую для всех (и не навязываемую никому), — нам придется перечитать и его прозу, которая тоже — свидетельство.
Адаптация великих образцов для неподготовленного читателя, воспитание этого читателя, снабжение его информацией об истории и современности — одна из задач литературы, от которой она не вправе уходить. Это важная культуртрегерская функция, а что выполнять ее чаще всего приходится авторам конспирологической прозы — не беда. Они берутся за это, во-первых, потому, что именно такая проза способна нести наибольший груз полезной информации, а во-вторых — потому, что сами они ведут вполне конспирологическую жизнь. Они — Штирлицы, засланные в чуждое пространство. В каком-то смысле они сродни профессорам, играющим по чужим правилам, но решающим собственные задачи. А поскольку литература была в СССР заменой всего — философии, публицистики, даже экономики, — профессорство шло именно по этой линии. И те, кто вырос на Пикуле, Семенове и даже Иванове, — как раз и обеспечили стране запас прочности, благодаря которому она не развалилась после очередной революции.
Странно, что Пикуль и Семенов умерли почти одновременно. Пикуль — в девяностом. Семенов — в девяносто третьем. Иванов дожил до девяносто девятого, но с 1985 года ничего не публиковал.
Если бы сегодня нашелся человек, который не побоялся бы стать гением для бедных, — в стране стало бы ощутимо меньше бедных.
Да где ж его взять.