искривив исходные формы. В состоянии покоя лицо у нее было точеное, как на надгробии: это была статуя, маска, вырезанная шаманом, чтобы держать под контролем злого духа.
Последняя фраза может на поверку содержать в себе зерна некой фундаментальной истины. Джун вполне была в состоянии сама вылепить себе такое лицо как напоминание себе и своим близким о том, в чем она была глубоко убеждена: что она пережила встречу с некой символической формой зла, и та испытывала ее на прочность. «Да нет же, олух. Вовсе не с символической. — Я слышу ее голос, она поправляет меня: — С буквальной, истинной, ясной, как божий день. Ты же прекрасно знаешь, что я и впрямь едва не погибла».
Я не знаю, так это было на самом деле или нет, но в памяти у меня отложилось, что каждый из моих немногочисленных визитов к ней в дом престарелых весной и летом 1987 года приходился на дождливый и ветреный день. Может быть, и день-то такой выдался всего один, а потом его разнесло на все остальные. Всякий раз, насколько я сейчас помню, мне приходилось бегом бежать к дому — викторианской загородной усадьбе — от парковки, разбитой слишком далеко, возле старых конюшен. Кроны каштанов ревели и ходили ходуном, нестриженую траву распластало по земле, серебристым исподом вверх. Я накидывал куртку на голову, и все равно успевал промокнуть насквозь, и злился на то, что впереди, судя по всему, очередное мерзкое лето. Я останавливался в холле, чтобы перевести дыхание и немного прийти в себя. Только ли в дожде все дело?
Я бы с радостью повидался с Джун, но само это место действовало мне на нервы. Здесь пахло унынием, и этот запах пробирал меня до костей. От панелей под дуб на всех без исключения стенах и от ковров, разрисованных красными и горчично-желтыми динамичными завитками, саднило в глазах. В затхлом воздухе, который в принципе не двигался из-за плотно запирающихся огнеупорных дверей, висела устойчивая композиция из запахов человеческого тела, одежды, духов и жареной пищи. От недостатка кислорода я начал зевать — и вообще, хватит ли у меня сил достойно выдержать этот визит? Может, лучше прокрасться тихонько мимо пустого стола в приемной и побродить по коридорам, пока не отыщется пустая комната с уже застеленной кроватью? И скользнуть под казенную простыню. Оформиться можно будет позже, после того, как меня разбудит сестра и привезет мне ужин на тележке с резиновыми колесиками. А потом я приму успокоительное и снова усну. Годы потекут мимо…
Меня передернуло, и я вспомнил, зачем сюда приехал. Подойдя к столу в приемной, я надавил ладонью на кнопку вызова. Еще одна нелепая и фальшивая нота — этот допотопный гостиничный звонок. Здесь пытались воссоздать атмосферу загородного пансионата, на поверку же вышло нечто вроде гигантской дешевой ночлежки, места, где баром называется запертый шкаф в столовой, который открывают в семь вечера ровно на час. А позади этих несогласных между собой образов маячила реальность — довольно прибыльное заведение, которому не хватает здорового цинизма, чтобы признать хотя бы на уровне текущей документации, что специализируется оно на уходе за безнадежно больными.
Набранная мелким шрифтом оговорка в полисе и неожиданная неуступчивость страховой компании лишили Джун возможности провести остаток дней в давно приглянувшемся ей хосписе. Все, что касалось ее возвращения в Англию (она вернулась за несколько лет до этого), было связано с какими-то осложнениями и неприятностями. После долгих мучений нам удалось в конце концов установить — при том, что по ходу дела врачи не раз меняли мнение, — что ее заболевание, довольно редкая форма лейкемии, неизлечимо. Отчаяние Бернарда, необходимость перевезти все ее пожитки из Франции и отделить действительно необходимые вещи от ненужного хлама, проблемы с деньгами, собственностью, жильем, судебный процесс против страховой компании, который пришлось прекратить, накладка за накладкой при продаже лондонской квартиры Джун, долгие автомобильные поездки на север к какому-то мутному старику, который, по слухам, умел лечить подобные вещи наложением рук, — в конце концов Джун послала его куда подальше, и он своими чудодейственными руками чуть было не надавал ей по физиономии. Первый год моей женатой жизни прошел как в чаду. Мы с Дженни, а также ее братья и друзья Бернарда и Джун оказались втянуты в некий водоворот, в безумно расточительную трату нервной энергии, которую мы принимали за вполне эффективную деятельность. И только когда Дженни в 1983 году родила нашего первенца Александра, мы с женой немного пришли в себя.
Объявилась дежурная медсестра и дала мне расписаться в книге для посетителей. Через пять лет Джун по-прежнему была жива. С тем же успехом она могла бы жить все это время в квартире на Тоттнем- Корт-роуд. И вообще ей следовало бы остаться во Франции. На процесс умирания, по словам Бернарда, у нее ушло столько же времени, сколько у нас всех, вместе взятых. Но квартира уже была продана, деньги вложены, и пространство, которое она сформировала вокруг остатков собственной жизни, закрылось, как раковина, заполненное нашими неустанными усилиями. Она предпочла остаться в доме престарелых, где и персонал, и ожидающие смерти постояльцы в равной мере утешались журналами, телевизионными викторинами и мыльниками, гулко отдающимися от гладких, без единой картинки, стен комнаты отдыха. Наши безумные усилия по ее обустройству на поверку оказались не более чем попыткой прятать голову в песок. Никто из нас не захотел задуматься над неудобным фактом. Никто, кроме Джун. После возвращения из Франции и до того, как было найдено подходящее учреждение, она поселилась у Бернарда и занялась книгой, которую надеялась перед смертью дописать до конца. Кроме того, она наверняка предавалась медитациям, которые описала в своей популярной брошюре «Десять медитаций». И с готовностью оставила необходимость решать практические вопросы на нашу долю. Когда выяснилось, что силы ее убывают значительно медленнее, чем предполагали врачи, она с не меньшей готовностью приняла на себя всю полноту ответственности за то, что остаток жизни ей предстоит провести в частной клинике «Каштановая роща». Она заявила, что здесь жизнь намного упростилась, и это ей нравится, и что одинокое существование в доме, населенном заядлыми телезрителями, вполне подходит ей и даже идет на пользу. Кроме того, такова ее судьба.
Что бы там ни говорил Бернард, но теперь, в 1987 году, она угасала на глазах. Днем она все чаще задремывала. Писала она теперь разве что заметки в записной книжке, да и то изредка, хотя тщательно это скрывала. Прогулки по заросшей тропинке через лес до ближайшей деревни канули в прошлое. Ей исполнилось шестьдесят семь лет. К сорока годам я только-только достиг того возраста, когда начинаешь отличать друг от друга разные стадии старения. Были времена, когда я не увидел бы ровным счетом никакой трагедии в том, что человеку под семьдесят и он болен и скоро умрет, — на что тут жаловаться, какой смысл цепляться за жизнь? Ты стар, тебе пора на тот свет. Теперь до меня стало доходить, что цепляться есть за что на любом этапе — и в сорок, и в шестьдесят, и в восемьдесят, — пока ты не потерпишь окончательного поражения, и что для эндшпиля шестьдесят семь лет не возраст. Джун многое не успела завершить. Она сделалась похожа на старушку откуда-нибудь с юга Франции — грубо высеченное, как у статуи с острова Пасхи, лицо под соломенной шляпкой, естественная властность неторопливых движений при утреннем обходе владений, послеполуденный сон в полном соответствии с местными нравами.
Пока я вышагивал по ковру, живо напоминавшему о разлитии желчи, который перетекал за порог приемной под противопожарной дверью из армированного стекла и далее по коридору, дабы занять любой доступный квадратный дюйм публичного пространства, мне снова пришла в голову мысль о том, сколь глубоко неприемлем для меня самый факт ее близкой смерти. Я был против, я отказывался соглашаться с этим. Она была моей приемной матерью, которую любовь к Дженни, семейная жизнь, судьба, в конце концов, подарили мне с тридцатидвухлетним запозданием.
Два с лишним года я наносил ей не слишком частые визиты — в одиночестве. Для Дженни двадцатиминутный разговор с матерью в приюте был равнозначен форсированному маршу, причем взаимно. Медленно, гораздо медленнее, чем следовало бы, из моих перескакивающих с предмета на предмет разговоров с Джун родилась идея написать книгу воспоминаний. Идея эта вызвала дружное неприятие со стороны всех прочих членов семьи. Один из братьев Дженни даже попытался отговорить меня от этой затеи. Меня заподозрили в том, что я хочу нарушить не слишком прочное перемирие, подняв на поверхность забытые ссоры. Дети никак не могли взять в толк, каким таким очарованием может обладать тема настолько утомительно привычная, как несходство между их родителями. Беспокоились они зря. Жизнь расставила все по своим местам, и на поверку оказалось, что с того момента, как мне удалось уговорить Джун рассказывать о прошлом более или менее системно, до конца осталось всего два визита, при том, что с самого начала у нас с ней были весьма несхожие представления относительно общей направленности будущей книги.
В хозяйственной сумке, которую я принес с собой, кроме личи с рынка в Сохо, монблановских черных