в совершенно пустой угол. Мальчик откинулся на спинку стула, опустил глаза и принялся тереть руку. Его мать аккуратно стряхнула пепел в пепельницу. На женщину, которая привыкла давать волю рукам, она совсем не была похожа. Она была пухленькая и розовая, с приятным округлым лицом и яркими пятнами румянца на щеках, как у куклы, и контраст между ее поведением и ее по-матерински уютной внешностью казался зловещим. Мне стало не по себе от того, что эта семья была рядом, от того, что в ней не все в порядке, и я ровным счетом ничего не мог с этим сделать. Если бы в деревне можно было поужинать еще где-то, я не раздумывая отправился бы туда.
Пока я расправлялся со своим кроликом, приготовленным по рецепту шеф-повара, семейство поглощало салат. Несколько минут был слышен только стук столовых приборов о тарелки. Читать было невозможно, так что я стал тихо наблюдать за происходящим поверх обреза книги. Отец накрошил к себе в тарелку хлеба и принялся вытирать им остатки соуса. Прежде чем отправить в рот очередной кусочек, он наклонял голову так, словно рука, кормящая его, принадлежала кому-то другому. Мальчик закончил есть, отодвинул тарелку в сторону и вытер рот тыльной стороной ладони. Жест, судя по всему, был чисто автоматическим, поскольку едок он был довольно привередливый и, насколько я мог судить, губ не запачкал вовсе. Впрочем, я был всего лишь сторонний наблюдатель, и не исключено, что в данном случае имела место провокация, продолжение давнего конфликта. Его отец тут же пробормотал себе под нос какую-то фразу, в которой я разобрал только слово «салфетка». Мать перестала есть и пристально посмотрела на сына. Мальчик взял со стола салфетку и аккуратно приложил ее, но не ко рту, а сперва к одной щеке, а затем к другой. У ребенка в столь раннем возрасте ничем иным, кроме как попыткой сделать все как положено, это и быть не могло. Однако отцу его показалось иначе. Он нагнулся вперед над пустой салатницей и сильно ударил мальчика в грудь чуть пониже ключицы. Мальчик слетел со стула и упал на пол. Мать приподнялась со стула и схватила его за руку. Ей хотелось взять его под контроль, прежде чем он разревется, заботясь, скорее, о приличиях.
Мальчик едва успел опомниться и понять, где он и что с ним, а она уже упреждала его шипящим: «Молчи! Молчи!» Не вставая с места, она умудрилась втащить его обратно на стул, который муж ее тем временем ловко вернул одной ногой в прежнее положение. Эта пара действовала как слаженный механизм. Судя по всему, им казалось, что, поскольку они даже не поднялись из-за стола, неприятной сцены им удалось избежать. Хнычущий ребенок оказался на прежнем месте. Мать поставила у него перед лицом негнущийся, упреждающий перст и держала до тех пор, покуда мальчик не затих окончательно. Потом, не сводя с него глаз, она опустила руку.
Моя собственная рука дрожала, когда я наливал себе кислого и жидкого вина мадам Орьяк. Стакан я опорожнил большими глотками. В горле стоял ком. То, что мальчику не было позволено даже заплакать, показалось мне чем-то еще более страшным, чем удар, сбросивший его на пол. И назойливее всего была мысль о том, насколько он одинок. Я вспомнил о собственном чувстве одиночества после того, как погибли родители, о полной невозможности выразить его, о том, как я перестал ждать чего бы то ни было. Для этого ребенка униженное состояние было непременным условием бытия. Откуда ему ждать помощи? Я огляделся вокруг. Одинокая женщина за дальним столиком смотрела в сторону, однако по тому, как нервно она щелкала зажигалкой, было понятно, что она все видела. В другом конце столовой, возле буфета, стояла девушка и ждала, когда можно будет забрать у нас тарелки. Французы, как правило, относятся к детям крайне терпимо и мягко. Ясное дело, кто-то должен хоть что-нибудь сказать. Кто-то должен вмешаться — но не я.
Я опрокинул еще один стакан вина. Семья обитает в неприкосновенном, замкнутом пространстве. За стенами, как зримыми, так и сугубо номинальными, она выстраивает собственные правила, только для своих. Девушка подошла и убрала с моего столика. Потом вернулась еще раз, чтобы взять с семейного столика салатницу и поставить чистые тарелки. Мне кажется, я понял, что в этот момент произошло с мальчиком. Пока стол готовили к следующей перемене блюд, пока подавали тушеного кролика, он начал плакать; с каждым приходом и уходом официантки возникало подтверждение тому, что после пережитого унижения жизнь идет своим чередом. Чувство заброшенности сделалось тотальным, и он больше не в силах был сдерживать свое отчаяние.
Сперва он дрожал всем телом, сопротивляясь изо всех сил, но потом его прорвало: тошнотворный ноющий звук постепенно делался все громче, несмотря на упреждающе выставленный палец матери, а потом он и вовсе разросся в вой, перемежающийся отчаянной, на всхлипе, попыткой набрать в грудь воздуха. Отец отложил очередную сигарету, которую совсем уже было собрался прикурить. Он выдержал короткую паузу, чтобы выяснить, что последует за этим долгим вздохом, и, как только плач возобновился, рука его описала над столом широкий полукруг и он ударил мальчика в лицо тыльной стороной ладони.
Это было просто невозможно, мне показалось, что мои собственные глаза обманули меня, взрослый мужчина просто не может ударить ребенка вот так, со всей силы, вложив в удар настоящую, взрослую ненависть… Голова у мальчика откинулась назад, удар отшвырнул его вместе со стулом едва ли не к самому моему столику Спинка стула с грохотом ударилась об пол и спасла голову мальчика от неминуемого увечья. К нам уже мчалась официантка, взывая на ходу к мадам Орьяк. Я не собирался вставать, но как-то сам собой оказался на ногах. На долю секунды я перехватил взгляд парижанки. С места она не двинулась. А потом медленно кивнула. Молодая официантка собрала мальчика в охапку и села рядом с ним на пол, издавая тихие, хрипловатые, как будто на флейте сыгранные восклицания. Звук был приятный, и я помню, что думал как раз об этом, когда подходил к семейному столику.
Жена уже вскочила со стула и кричала на официантку:
— Вы ничего не понимаете, мадемуазель! Вы только хуже сделаете! Этот паршивец может вопить как резаный, но он туго знает, чего хочет. Упрямей некуда.
Мадам Орьяк не показывалась. И снова я не принимал никакого решения, не просчитывал заранее, во что я ввязываюсь. Мужчина закурил сигарету. У меня стало чуть легче на душе, когда я заметил, что пальцы у него дрожат. На меня он не смотрел. Я говорил чистым, дрожащим голосом, на довольно правильном, хотя и совершенно сухом французском. До виртуозного мастерства Дженни мне было далеко. Французский язык мигом вознес мои слова и чувства до театральной, рассчитанной на эффект серьезности, и, пока я стоял возле столика, на краткий миг мне явилось весьма патетическое видение: я представил себя в виде одного из тех безвестных французских граждан, которые в переломные моменты национальной истории возникают из ниоткуда, чтобы произнести слова, которые затем история увековечит в камне. Была это клятва в зале для игры в мяч?[24] Был ли я Демуленом в «Кафе де Фуа»?[25] По правде говоря, и сказал-то я дословно следующее:
— Мсье, бить ребенка подобным образом недопустимо. Вы животное, животное, мсье. Вы что, боитесь драться с людьми, не уступающими вам ростом? Иначе бы я с удовольствием набил себе морду.
Нелепая оговорка в конце заставила мужчину расслабиться. Он улыбнулся и отодвинул стул от стола. Он видел перед собой бледного невысокого англичанина, который так и не выпустил из руки салфетку. Чего здесь бояться человеку, у которого на обоих мощных предплечьях вытатуировано по кадуцею?
— Да я с радостью помогу тебе ее расквасить. — И он мотнул головой в сторону двери.
Я проследовал за ним мимо пустых столиков. Я был как во сне. Лихорадочное возбуждение сделало мой шаг необычайно легким, и я словно парил над полом ресторана. На выходе человек, за которым я шел, отпустил дверь так, чтобы она меня ударила. Он пошел через пустынную дорогу, туда, где под уличным фонарем стоял бензонасос. Он развернулся, чтобы встать лицом ко мне и сгруппироваться, но я уже знал, что сделаю дальше, и он еще только начал поднимать руки, когда мой кулак уже летел ему прямо в лицо, неся с собой всю массу моего тела. Удар пришелся тяжело и плотно — и прямо в нос, с такой силой, что даже сквозь хруст его переносицы я услышал, как что-то щелкнуло у меня в костяшке кулака. Настал удивительный момент, когда он, уже успев выключиться, все еще стоял на ногах. Руки его упали вдоль туловища, и он стоял и смотрел, как я бью его левой — раз, два, три — в лицо, в горло и под дых. А потом он упал. Я занес ногу назад, и, как мне кажется, в тот момент я был вполне способен забить, запинать его ногами насмерть, если бы не услышал голос, не обернулся и не увидел на той стороне улицы фигурку в светящемся дверном проеме.
Голос был спокоен.
— Monsieur. Je vous prie. Ca suffit.[26]
И тут же я понял, что возбуждение, охватившее меня, не имеет ничего общего с местью и чувством справедливости. Испугавшись самого себя, я сделал шаг назад.