экране — французский министр иностранных дел, мсье де Виллепен, выступает в ООН. Слышатся аплодисменты. «„Да“, — отвечают США и Великобритания. „Нет“, — отвечает большинство».
Далее следуют приготовления к антивоенным демонстрациям, которые пройдут сегодня в Лондоне и во многих других городах мира, и чемпионат по теннису во Флориде, куда прорвалась женщина с кухонным ножом…
Генри выключает телевизор и спрашивает:
— Как насчет кофе?
И пока Тео послушно встает и варит кофе, Генри рассказывает ему все, что видел, — главную новость часа. При этом обнаруживает, что, как ни странно, и рассказывать-то нечего: горящий самолет появился в ноле зрения, пролетел слева направо, мимо деревьев, мимо почтамта, и скрылся на западе. А все остальное словами не выскажешь.
— Ага… хм… а что ты делал у окна?
— Я же сказал. Проснулся и не мог заснуть.
— Ну и совпадение.
— Вот именно, — твердо отвечает Генри.
Их взгляды встречаются — здесь может зародиться спор, — но в следующий миг Тео отворачивается и пожимает плечами. Сестра его, напротив, любит поспорить. Эта страсть у них с отцом общая, Розалинд и Тео считают ее чудачеством. В подростковом хаосе спальни Тео, среди музыкальных журналов, грязных рубашек и носков и пустых бутылок, валяется несколько едва пролистанных книг об НЛО и их загадочных пилотах, которых сейчас предпочитают расплывчато называть «пришельцами». Насколько понимает Генри, взгляды Тео сводятся к тому, что все в мире как-то таинственно и интересно связано и что власти (прежде всего правительство США), контактирующие с внеземным разумом, прячут от всего остального мира это удивительное знание, к которому современная наука, нудная и безнадежно приземленная, даже подступиться не способна. Само это знание разбросано по разным журнальчикам, которые Тео тоже покупает, но почти не открывает. Его любознательность, пусть и поверхностная, уведена на неверный путь изготовителями эзотерической стряпни. Но что за беда, если он играет на гитаре как ангел и верит хотя бы в это свое таинственное знание, и, в конце концов, у него еще полно времени, чтобы передумать?
Этот красивый парень, с девичьими ресницами, с огромными, бархатными, чуть раскосыми глазами, считает споры пустой тратой времени. Взгляды их встречаются, и он отводит глаза, охраняя свои мысли. Вселенная показала его отцу знак — но он предпочел не всматриваться. Что же тут можно сделать?
Чтобы вернуть сына на землю, Генри говорит:
— Видимо, разбился он через несколько минут после того, как исчез из виду. Как думаешь, когда это попадет в новости?
Тео — он стоит у стойки, наливая кофе, — оборачивается и задумчиво трогает нижнюю губу, полную и чувственную. В последнее время, должно быть, ему не так уж часто случалось целоваться. Со своей последней девушкой он расстался так же, как и с предыдущими: тихо, без сцен, даже, кажется, почти без разговоров. Минимализм в словах и жестах, в приветствиях, похвалах, прощаниях, даже в благодарности — таков современный этикет. Кажется, не видя лица собеседника, молодые люди чувствуют себя свободнее: Тео может висеть на телефоне часа три без перерыва.
Отвечает он, словно успокаивает нетерпеливого ребенка, с самоуверенностью гражданина нового электронного века:
— Будет в следующих новостях, папа. Через полчаса.
Ничего удивительного. В одном халате — униформе больных и стариков, с всклокоченными редеющими волосами, с голосом, от пережитого потрясения потерявшим ровную врачебную баритональность, Генри в самом деле напрашивается на утешение. Вот так он и начинается, долгий путь, в конце которого ты становишься ребенком собственных детей. Того и гляди, услышишь: «Папа, если опять начнешь реветь — отправишься домой!»
Тео придвигает к отцу чашку кофе, присаживается сам. Себе он не наливает — вместо этого открывает новую полулитровую бутылку минеральной воды. Чистота юности. Или похмелье? Давно прошли времена, когда Генри чувствовал себя вправе задать вопрос или высказать свое мнение.
— Как ты думаешь, это террористы? — спрашивает Тео.
— Может быть.
Сентябрьская трагедия стала для Тео первым международным событием — помогла осознать, что существует нечто помимо семьи, друзей и музыки, способное повлиять на его жизнь. Шестнадцать лет (столько ему тогда было) — пожалуй, поздновато для подобного открытия. Пероун, родившийся за год до Суэцкого кризиса, не помнит ни ракет на Кубе, ни Берлинской стены, ни убийства Кеннеди, но помнит, как рыдал над погибшими в Аберфане в шестьдесят шестом: сто шестнадцать маленьких мальчиков и девочек, таких же, как он, молились вместе на школьном собрании, готовясь разойтись на каникулы — а вместо каникул оказались погребены под слоем грязи.[3] Тогда-то он заподозрил, что доброго любящего Бога, о котором рассказывала учительница в школе, может быть, и нет. В дальнейшем новости из разных уголков мира только подтверждали это предположение. Но для безбожного поколения Тео такой вопрос даже не стоит. В суперсовременной, сияющей стеклом и сталью школе никто никогда не просил Тео помолиться или спеть гимн. Ему просто не в чем сомневаться. Рушащиеся башни на телеэкране поразили его; но он быстро с этим сжился. В газетах он просматривает новости так же, как листает музыкальный журнал, его интересуют лишь достижения. Международный терроризм, кордоны безопасности, подготовка к войне — все это вещи неизменные, как погода, а значит, и думать о них нечего. Таков мир, где взрослеет Тео Пероун.
Состояние мира не беспокоит его так, как отца, просматривающего те же газеты с каким-то болезненным вниманием. Читая о войсках, переброшенных в Залив, о танках в Хитроу, о штурме мечети в Финсбери-Парке, о ячейках террористов по всей стране, о бен Ладене, обещающем устроить в Лондоне «атаки смертников», Пероун некоторое время цеплялся за мысль, что все это — случайное отклонение, что скоро мир успокоится и все станет по-прежнему; что для любой проблемы существует решение, ведь разум — могущественнейшее орудие, и противостоять ему невозможно; или что этот кризис постепенно рассосется сам собой, как многие до него, уйдет дорогой Фолклендов и Боснии, Биафры [4] и Чернобыля. Но в последнее время такие мысли кажутся ему чересчур оптимистичными. Сам того не желая, он приспосабливается — так же, как приспосабливаются к внезапной слепоте или параличу его пациенты. Возврата нет. Девяностые кажутся сейчас невинным десятилетием: можно ли было представить себе такое еще пять лет назад? Теперь мы дышим иным воздухом. Он купил книгу Фреда Холл идея и прочел начальные строки, звучащие и приговором, и проклятием: атака на Нью-Йорк — предвестие глобального кризиса, разрешение которого, если повезет, займет всего лишь какую-то сотню лет.
Тео по неопытности заварил кофе раза в три крепче, чем следовало. Но Генри, любящий отец, пьет все до дна. Теперь он готов к наступающему дню.
— Ты не видел, что за самолет? — спрашивает Тео.
— Нет. Слишком далеко было, и слишком темно.
— Просто сегодня утром Чес прилетает из Нью-Йорка.
Чес — саксофонист из группы Тео, великан с сияющей улыбкой, родом с острова Сент-Киттс, ездил в Нью-Йорк на неделю, на мастер-класс под номинальным руководством Брэнфорда Марсалиса. Эти ребята знают подход к знаменитостям. В Окленде Тео слушал сам Рай Кудер. В спальне у Тео наклеена на зеркало пивная этикетка с дружеским пожеланием от маэстро. Если приглядеться, на синем фоне, под пивными пятнами, можно различить подпись и слова: «Так держать, малыш!»
— Думаю, беспокоиться не о чем. Утренние рейсы прибывают не раньше половины пятого.
— Да, наверное. — И, помолчав: — Думаешь, это джихадисты?
У Пероуна вдруг начинает кружиться голова, и кажется, что лицо сына куда-то уплывает. В первый раз он слышит от Тео это слово. Правильное ли? Звучит оно нестрашно, почти безвредно, особенно когда произносится легким тенором сына. К тому, что Тео говорит взрослым мужским голосом, Генри, кажется, так и не привык, хотя голос у него начал ломаться лет пять назад. В устах Тео — он как-то особенно мягко произносит это «дж» — слово звучит невинно, словно звук восточного струнного инструмента, взятого в группу ради экзотики. В идеальном исламском государстве, при строгих законах шариата, хирургам место