коридоре анестезиолога. Они немного поговорили: она сказала, что учится на юридическом, что родных в Лондоне у нее нет. Отец живет во Франции, мать умерла. Любимая тетя — в Шотландии, на Западных островах. В глазах у Розалинд стояли слезы, но голос почти не дрожал. Указав на огнетушитель на стене, она сказала, что, может быть, последний раз в жизни видит красный цвет. Не может ли Генри подвезти ее поближе? Тогда она запомнит. Жаль, опять только мутное пятно. Он говорил: все будет хорошо, вот увидите, такие операции всегда проходят успешно. На самом деле он, конечно, ровно ничего не знал; во рту у него пересохло, и колени дрожали. До профессиональной беспристрастности медицинского работника ему было еще далеко. Должно быть, тогда-то он ее и полюбил. Открылась дверь, и они вошли в операционную вместе: санитар толкал каталку, Генри шел рядом; а Розалинд комкала в пальцах салфетку и смотрела в потолок так, словно хотела запомнить его на всю жизнь.
Болезнь набросилась на нее внезапно, в библиотечной тиши, и она осталась один на один перед лицом неизвестности. Она пыталась успокоиться, дышала медленно и глубоко. Пристально всматривалась в лицо анестезиолога, вводящего ей в вену тиопентон. Затем она заснула, а Пероун поспешил мыть руки. Доктор велел ему остаться и посмотреть, как проходит операция. Транссфеноидная гипофизэктомия. Когда- нибудь придется самому. Даже сейчас, много лет спустя, он любит вспоминать, как храбро держалась Розалинд. И как этот кошмар обернулся счастьем для них обоих.
Что еще мог сделать юный Генри Пероун, чтобы вернуть зрение прекрасной деве, страдающей от гипофизарного кровоизлияния? Помог переложить ее бесчувственное тело с каталки на операционный стол. Закрепил на рукоятях операционных ламп стерильные покрытия, как подсказал ему ординатор. Убедился, что все три зажима прочно удерживают голову. Под руководством того же ординатора (Уэйли на несколько минут вышел) промыл пациентке рот антисептиком, отметив при этом безупречные зубы. Несколько минут спустя, когда мистер Уэйли, сделав разрез на верхней губе, раскатал в стороны ее лицо и открыл носовые проходы, Генри помог установить громоздкий операционный микроскоп. Экрана не было — видеотехнология в те годы была в новинку, и в этой операционной видеосистему еще не установили. Но во время операции Генри смотрел в микроскоп довольно часто — каждый раз, когда от объектива отходил ординатор. Он видел, как Уэйли движется по клиновидной пазухе, сняв ее переднюю стенку. Затем он ловко подцепил и отодвинул в сторону костяное основание гипофизной ямки — и меньше чем через три четверти часа от начала операции взору Генри открылась тугая, вздутая пурпурная железа.
Не отрываясь, смотрел Пероун на решительный взмах хирургического скальпеля и на то, как охряно- желтая опухоль и темные сгустки крови исчезают в недрах отсоса. При внезапном появлении прозрачной жидкости — спинномозговой, понял Генри, — хирург решил залатать отверстие абдоминальным жиром. Он сделал небольшой поперечный надрез в нижней части живота Розалинд, хирургическими ножницами отделил кусочек подкожного жира и положил его в кювету. Затем очень осторожно продел жировую ткань через нос, поместил в то, что осталось от клиновидной пазухи, и закрепил назальными тампонами.
Вся процедура поразила Генри своей парадоксальностью. Сама операция проста и элементарна, как пломбирование зуба: вырезать опухоль, удалить сгустки крови, давящие на зрительные нервы, — и зрение вернется. Но путешествие в этот отдаленный и укромный участок мозга требует высочайшего мастерства и предельной сосредоточенности. Вскрыть лицо, удалить опухоль через нос, вернуть пациента к жизни — без боли, без инфекции, с полным восстановлением зрения: все это казалось чудом человеческой изобретательности. За этой процедурой лежало почти столетие неудач и частичных успехов, множество испробованных и отвергнутых методов, десятилетия поисков и изобретений — вплоть до таких, как изобретение микроскопа или оптико-волоконной подсветки. Эта процедура была и дерзкой, и человечной: рискованная смелость средств сочеталась в ней с благородством цели. До сих пор Пероун мечтал о карьере нейрохирурга как-то теоретически. Он выбрал мозги, потому что в мозгах копаться интереснее, чем в мочевых пузырях или коленных суставах. Теперь же его планы на будущее определились окончательно, он увидел, к чему должен стремиться. Когда Уэйли начал зашивать разрез и чудное, нежное лицо Розалинд вновь стало таким, как было, — без единого шрама, без единой уродующей царапины, — Генри едва не прыгал от восторга при мысли о том, что скоро, совсем скоро научится делать то же самое. Тогда-то он и влюбился в жизнь. И в Розалинд, конечно. Для него это было одно, нераздельное чувство. В восторге готов был даже оставить чуть-чуть любви для самого маэстро, мистера Уэйли, шумно пыхтящего из-под маски. Убедившись, что опухоль и кровяные сгустки удалены полностью, мистер Уэйли отбыл — его ждал следующий пациент, — оставив красавчика ординатора собирать заново прекрасные черты Розалинд.
Быть может, не вполне профессионально повел себя Генри и после операции, когда загодя явился в реанимационную палату и выбрал такое место, чтобы, очнувшись, Розалинд увидела его первым? Неужто в самом деле надеялся, что, открыв затуманенный морфием взор, она сразу его заметит и полюбит с первого взгляда? Так или иначе анестезиолог со своей командой оттеснил Пероуна к стене. Ему велели выйти и заняться делом. Но он не послушался. Он стоял в двух шагах от ее головы, когда она зашевелилась и наконец открыла глаза, и по растерянному взгляду на еще неподвижном лице он понял: она пытается вспомнить, что произошло, а потом слабо, болезненно улыбнулась, когда осознала, что зрение к ней возвращается. Сейчас она еще видела все как в тумане, но знала, что через несколько часов все будет хорошо.
Несколько дней спустя он помог ей уже по-настоящему — снял швы с верхней губы и извлек носовые тампоны. И каждый день после смены заходил в палату, чтобы с ней поговорить. Она казалась очень одинокой: бледная после пережитого, обложенная толстыми юридическими учебниками, с волосами, по- школьному стянутыми в две толстые косы. Навещали ее только две девушки — соседки по квартире. Говорить ей было больно: она разговаривала короткими фразами, в промежутках отхлебывая воду из стакана. Розалинд рассказала, что мать ее погибла в автокатастрофе три года назад, когда ей было шестнадцать; а отец — Иоанн Грамматик, знаменитый поэт, живет в собственном замке в Пиренеях. Генри не помнил поэта Иоанна Грамматика, и Розалинд процитировала ему стихотворение «Гора Фудзи», которое входит во все школьные сборники. Честно говоря, стихотворения Генри тоже вспомнить не смог. Но Розалинд это не смутило, как не смутило и его куда более скромное происхождение: тихая пригородная улочка в Перивейле, единственный ребенок, не помнящий своего отца.
Много месяцев спустя, когда они, уже возлюбленные, ветреным вечером плыли на пароме в Бильбао, Розалинд шутливо заметила, что Генри очаровывал ее по старинным правилам — неторопливо и основательно. Блестяще спланированная осада увенчалась успехом, сказала она. На самом деле темп и стиль задавала она — он подчинялся. Почти сразу он понял, как легко ее спугнуть. Она действительно была очень одинока — и не только в больничной палате. Была в ней какая-то настороженность, какой-то молчаливый испуг, не позволяющий открыто и беззаботно радоваться жизни. Внезапное приглашение на пикник, неожиданный приезд старого друга, билеты в театр на сегодняшний вечер — все это ее не радовало, а смущало, почти пугало. В конце концов она могла поблагодарить и согласиться, но первая реакция всегда была хмурой, настороженно-недовольной. Только среди юридических талмудов, погрузившись в давно оконченное, вдоль и поперек изученное дело Донахью против Стивенсона, она чувствовала себя в безопасности. Генри понимал: стоит ему сделать что-то неожиданное — и это недоверие распространится и на него. И еще понимал: чтобы завоевать доверие дочери, нужно узнать и полюбить ее погибшую мать. Ему приходилось ухаживать и за призраком.
Дочь Марианны Грамматик не столько оплакивала свою мать, сколько не позволяла ей уйти. Этим и объяснялись замкнутость и осторожность Розалинд: за плечом у нее стояла покойница. Смерть Марианны была настолько нелепой, что в нее трудно было поверить, — пьяный водитель возле вокзала Виктория выехал на красный свет, — и даже три года спустя дочь не могла смириться с потерей. Она молча беседовала с воображаемой собеседницей. Все, что с ней случалось, сопоставляла с матерью, которую всегда, с раннего детства, называла по имени. И с Генри часто говорила о ней — не только рассказывала о прошлом, но и пыталась угадать ее реакцию на настоящее. «Марианне этот фильм тоже понравился бы», — говорила она, выходя вместе с ним из кинотеатра. Или: «Это Марианна научила меня варить луковый суп, но так вкусно, как у нее, у меня никогда не получается». Или о Фолклендской войне: «Знаешь, странно, но, мне кажется, против этой войны она бы не возражала. Она просто ненавидела Гальтьери». Много недель спустя после начала их дружбы — именно дружбы, осторожной и целомудренной, ничего более — Генри осмелился спросить, что ее мать сказала бы о нем. «Она бы в тебя просто влюбилась», — без колебаний ответила Розалинд. Генри увидел в этом добрый знак и в тот вечер, на прощание, поцеловал ее смелее обычного. Она тоже ответила чуть раскованнее, чем раньше, но все же не страстно и всю следующую неделю с ним