сказал, что в принципе неопределенности Гейзенберга, согласно которому чем точнее мы знаем положение частицы, тем приблизительнее – ее скорость, и наоборот, воплотилась нынешняя утрата «морального компаса», трудность абсолютных суждений. Биэрд перебил его брюзгливо. Имеет смысл выражаться точно, сказал он этому коротко стриженному человеку в очках без оправы. Речь идет не о скорости, а об импульсе, то есть массе, умноженной на скорость. Его придирка была встречена тихими стонами. Биэрд сказал, что принцип неопределенности неприложим к моральной сфере. Вдобавок, квантовая механика отлично предсказывает статистическую вероятность физических состояний. Романист покраснел, но не сдался. Неужели он не знает, с кем разговаривает? Да, хорошо, прекрасно, вероятность, возразил он, – но это ведь не то же самое, что определенность. И Биэрд, прикончив восьмой бокал вина и чувствуя, как у него задирается нос и верхняя губа от презрения к невежде, влезшем на его территорию, громко сказал, что принцип не запрещает точно узнать состояние, например, фотона, если мы будем наблюдать его неоднократно. Аналогия в моральной сфере была бы такая: рассматривать моральную проблему несколько раз, прежде чем прийти к заключению. Но в том-то и дело: принцип Гейзенберга только тогда распространялся бы на мораль, если бы сумма правильного и неправильного, деленная на корень квадратный из двух, имела смысл.
Молчание в кают-компании было не столько ошеломленным, сколько смущенным. Мередит беспомощно смотрел на Биэрда, который стукнул кулаком по столу.
– Так давайте, скажите мне. Послушаем, как вы примените принцип Гейзенберга к этике. Правильное плюс неправильное поделить на корень из двух. Что это, к черту, значит? Ничего!
Вмешался Барри Пикетт и сдвинул дискуссию с мертвой точки.
Это была единичная диссонансная нота. А запоминающееся и удивительное происходило каждый вечер, обычно ближе к концу, и звучало как бодрая маршевая музыка духового оркестра или дружный хор, воодушевленный общей целью, которая заставляет на время забыть всю горечь, все разочарование. Биэрд и вообразить не мог, что когда-нибудь окажется в одном помещении и будет пить с таким количеством людей, объединенных странным убеждением: что именно искусство в его высших формах – поэзия, скульптура, танец, атональная музыка, концептуальная живопись – поднимет тему изменения климата, орнаментирует ее, прощупает со всех сторон и откроет миру глаза на весь ужас, на утраченную красоту и смертельную опасность и побудит людей задуматься, предпринять меры или от кого-то их потребовать. Он сидел и тихо изумлялся. Идеализм был настолько чужд ему, что он даже не мог высказать возражение. Он был на неведомой территории, среди дружелюбного экзотического племени. Эти снеговики-часовые, охраняющие снизу трап, звукозапись ветра, воющего в такелаже, полированный ледяной диск, преломляющий лучи неподъемного солнца, пингвины Хесуса, числом тридцать, и три белых мишки, марширующих перед форштевнем, грубый, невразумительный нафаршированный бранью отрывок романа, который однажды вечером прочел или прокричал Мередит, – все эти аргументы, подобно молитвам или пляскам вокруг тотема, направлены были на то, чтобы отвести катастрофу.
Таковы были музыка и магия климатических бесед на борту. Между тем за стеной, которую его научили называть переборкой, ситуация в гардеробе продолжала ухудшаться. В середине недели не хватало уже четырех шлемов, а также трех тяжелых комбинезонов для снегохода и многих мелких вещей. Наружу могло одновременно выйти не более двух третей списочного состава. Выйти – значило украсть. Состояние гардероба, возрастающая энтропия стали темой ежевечерних объявлений Барри Пикетта. А Биэрд, не подозревая о своей основополагающей роли и активном участии в создании начальных условий, не мог не раздумывать над этим отпадением от благодати. Четыре дня назад в гардеробе был порядок, вся одежда висела на нумерованных крючках и была сложена под ними. Ограниченные ресурсы, распределенные поровну, – золотой век, и совсем недавно. Теперь – разруха. И порядок восстановить тем труднее, что комната завалена рюкзаками, сумками, пластиковыми пакетами с лишними перчатками, шарфами и шоколадными батончиками. Никто, думал он, сознавая свое великодушие, не вел себя плохо, каждый в конкретных обстоятельствах, стремясь выйти на лед, поступал вполне рационально, «находя» свой потерянный подшлемник или перчатку в неожиданном месте. Извращением или цинизмом было удовольствие от другой мысли, которая его преследовала: как они спасут Землю – предполагая, что она нуждается в спасении, а он в этом сомневался, – если она настолько больше гардероба?
В последнее утро они завтракали под грохот всей колонны снегоходов, разогревавшихся на льду. Они вышли, многие в неполном обмундировании. У Биэрда не было шлема. Дожидаясь сигнала к отправлению, он положил очки греться на моторе и намотал на голову шарф. Низкое оранжевое солнце светило без помех, дул попутный ветерок, и казалось, что обратная поездка в Лонгьир была бы даже приятной, если бы ты был полностью одет. С палубы крикнули. Барри Пикетт и кто-то из команды корабля стаскивали по сходням громадный мешок из армированной пленки, в каких строители держат песок. Потерянное имущество. Они столпились вокруг сокровища и рылись в нем. Никто не испытывал стыда и даже легкого смущения. Вот они, их вещи. Биэрд нашел шлем подходящего размера и понял, что это явно его шлем. Где же он все это время прятался?
Они попрощались с экипажем и трескучей ядовитой цепочкой поехали поперек фьорда к Лонгьиру в величавом темпе двадцать пять километров в час, чтобы не так хлестал встречный ветер. Пригнувшись к рулю, пытаясь поймать лицом немного тепла от двигателя, он пребывал в размягченном настроении, непривычном для утра. Даже похмелья не чувствовалось. На берегу фьорда они замедлились до пешей скорости, объезжая глубокие рытвины и траншеи во льду. По дороге к кораблю он их как-то не замечал. А, конечно – он спал за спиной Яна. Потом они выехали на длинную прямую дорожку в снегу, мимо хижины, где, по словам гида, когда-то жил в одиночестве большой чудак.
И Биэрд подумал, что, если бы ему пришлось лететь на звездолете в другую галактику, он вскоре страшно затосковал бы по этим своим братьям и сестрам, которые едут впереди, по всем, включая бывших жен. Он полностью отдался иллюзии, будто любит людей. И всех до одного прощал. Отчасти дружелюбных, отчасти эгоистичных, порой жестоких и, главное, смешных. Снегоходы ехали по узкой глубокой лощине, месту его позора, о котором лучше забыть. Он предпочел вспоминать свое хладнокровие при встрече с хищным медведем, и, да, он с необыкновенной теплотой думал о человечестве. И даже думал, что оно может отнестись к нему с теплом. Все, каждый из нас по отдельности, обречены на небытие, и никто особенно не жалуется. Наш вид не лучший из возможных, но определенно лучший, нет, самый интересный из существующих. А как же это неприличие в гардеробе? Видимо, в природе человека. И как же мы научимся справляться с собой? Наука, конечно, вещь прекрасная и, может быть, искусство тоже, но самопознанием, видимо, не обойдешься. Гардеробам нужна хорошая система, чтобы несовершенные создания могли пользоваться ими правильно. Не на науку полагаться решил Биэрд, не на искусство, не на идеализм. Только хорошие законы могут спасти гардероб. И граждане, уважающие закон.
Эта нежная терпимость по отношению к человечеству и к себе поддерживала его в пути, пока они не приехали в гостиницу, как раз к обеду. До чего же давно, казалось, они уезжали отсюда. Они отдали свои комбинезоны и другие принадлежности, простились с Яном и через час уже летели в Тронхейм. У Биэрда был забронирован отдельный билет до Осло. Остальным пришлось ждать четыре часа в маленьком аэропорту, было видно, что им не хочется расставаться друг с другом. Они оккупировали бар и за пивом и хот-догами опять завели свою музыку, стенания, песни о глобальной катастрофе. За этим и застал их Биэрд, зайдя попрощаться. Двадцать минут он обменивался электронными адресами и обнимался со всеми поочередно. Стелла Полкингхорн поцеловала его в губы, Хесус дал свою визитную карточку. Проводили его громким «ура». В общем, это напомнило ему, что, выполняя несложные поручения на льду и изображая увлеченность ветродвигателями, он снискал непривычную популярность в коллективе. Даже долговязый романист прижал его к своей узкой груди. Спустя полчаса, когда двухмоторный винтовой самолет пробежал по тряской взлетной полосе и взял курс на юг, чтобы вернуть его в катавасию, которую ему почти удалось забыть, Биэрд все еще улыбался про себя.
Он переночевал в Осло, переменил свой билет на рейс в шесть утра и прилетел в Хитроу на три часа раньше. Когда самолет снижался над Виндзор-Парком, шел сильный дождь, рассветное небо было зеленовато-черным и на подъездных дорогах всюду светились фары. Около терминала в очереди к такси Биэрд узнал, что на магистрали М4 авария и пятнадцатикилометровый затор, поэтому он вернулся в здание, спустился на нижний уровень, сел на поезд до Паддингтонского вокзала, а оттуда взял такси. Когда он подъехал к дому, дождь уже перестал, и только капало с потемневших веток рябин на тротуар. Такси отъехало, а он остановился с багажом перед садовой калиткой и огляделся, удивляясь тому, что на тесно