тактику кавалерийских соединений. В известной мере ваш ученик, почему и позволил себе вторжение без приглашения.
— Генерал Слащёв?.. — Николай Николаевич не смог скрыть крайнего изумления. — Яков Александрович?
— Так точно.
— Извините, Яков Александрович, даже не предложил присесть. Прошу. Я полагал, что вы ушли с корпусом…
— Ушел с корпусом, а вернулся без оного. Один. Благополучно миновал границу с Румынией и тут же сдался властям. С последней надеждой быть похороненным в родной земле.
— Вы были там, за красным кордоном, и… Добровольно?
Слащёв горько усмехнулся.
— Я много думал. Много. И пока плыли, пока стояли на рейде в Галиполи, и во время интернирования. Из России нельзя убежать. Невозможно убежать. Мы уносим ее с собой, в своей душе. И она живет там в звуках, в запахах, в ощущениях кожи. Даже огрубелые от клинка ладони не в состоянии забыть теплоту стволов молодых березок. Ностальгия — это звериная тоска по родине, ею болеют только русские. Навождение какое-то. Просто навождение.
— Навождение, — согласился Вересковский. — Где мы? Еще в Европе или уже в Азии?.. Мы — на меже. У нас межеумие, межепсихика, межевидение. Мы — имя прилагательное. Русские. То есть, чьи-то. А остальные — имена существительные. Может такое быть? Нет. Но — есть. Вот, в чем основа нашей национальной болезни. Нас тянет к какому-то из существительных. Как магнитом. Только непонятно, к какому именно.
Он не ожидал такого начала беседы от боевого генерала, не понял его и попытался наивно спрятаться за привычные рассуждения ни о чем. Но Слащёв не слышал его, потому что слушал собственную потрясенную душу, а потому и продолжал.
— Меня воспитывали в провинциальной семье, полагающей, что первейшей задачей дворянина является защита интересов народа, под которым понималось нечто весьма расплывчатое, неспособное защитить самое себя. Батюшка говорил мне, что государи приходят и уходят, но пока остается народ, жива и Россия.
— Да, да, безусловно, безусловно… — растерянно пробормотал Николай Николаевич.
— Большевики захватили власть насильственно, то есть, против воли народа, которая была выражена большинством членов Учредительного Собрания. Я не мог принять их незаконной власти, я не щадил ни себя, ни своих подчиненных в борьбе с ними. Я свято верил, что исправляю историческую ошибку в судьбе России. Верил искренне даже тогда, когда остатки моего корпуса прижали к Черному морю. Я решил уйти за кордон, обратиться к русским беглецам с воззванием о дальнейшей борьбе с большевиками и ради этой святой борьбы с узурпаторами пожертвовать средства для создания русской армии вторжения. И кто же откликнулся? Нищие русские офицеры, зарабатывающие кусок хлеба самой черной работой. Они готовы были вступить в мою гипотетическую армию добровольцами, но…
Слащёв махнул рукой и замолчал.
— Но ведь промышленные тузы и банкиры уехали туда одними из первых, — сказал Вересковский.
— И ни один из них не откликнулся на мой призыв. И я понял первое: им не нужна Россия. Я пытался понять, что же происходит, стал читать газеты, журналы, посещать всяческие кружки и общества. И в конце концов понял второе и, наверно, главное.
Он опять замолчал. Смолк, едва закончив фразу, точно вдруг решил снова проверить ее, прежде чем сказать.
— И что же — главное, Яков Александрович? — осторожно спросил Вересковский.
— Для России народ — понятие конкретное. Народ — это крестьянство. И большевики, отдав ему помещичьи земли, поступили разумно. Крестьянство в подавляющем большинстве воевало на их стороне, пока у них не начали силой отбирать хлеб. Отсюда следует, что я вопреки отеческим наставлениям воевал против собственного народа.
Напрасно Николай Николаевич пытался убедить Слащёва, что берет он чужой грех на душу. Яков Александрович угрюмо отмалчивался. Потом неожиданно встал, откланялся, пригласил к себе чайку попить да побеседовать и — ушел.
А в излюбленные Чека четыре утра к Николаю Николаевичу Вересковскому вошли трое товарищей в кожаных куртках и товарищ в кожаной юбке. И двое понятых, соседей по дому. Пожилой интендант, читавший курс о фураже, конном транспорте, нормах, племенном отборе. С почтенной супругой, любезно приглашавшей на чай. Оба — одетые, причесанные, перепуганные. А он — в халате и шлепанцах, которые с ног сваливались, неумытый, небритый, даже зубы не чищены. Растерялся, засуетился…
— Что? Что?.. Присаживайтесь, прошу.
— Это вы присаживайтесь, пока мы обыск не произведем. Вот ордер, все — по закону.
Николай Николаевич сел на указанное место, всеми отсутствующими чувствами равнодушно воспринимая разгром его кабинета. Ольгу Константиновну вместе с Настенькой дама в кожаной юбке увела в другую комнату, он был один, мысли разбегались, жена и дочь были изолированы, и оттуда доносился звон разбиваемой посуды. А в кабинете летели на пол торопливо пролистанные книги, пособия по лекциям, папки с его записями. Что-то показывали понятым, приказывая где-то поставить свои подписи, что-то изымая в особые папки, понятым при этом не показывая.
Сколько прошло времени, Николай Николаевич не ощутил. Карманные часы остались в спальне, а на часы кабинетные он почему-то избегал смотреть. Чужим стал этот кабинет, посторонние люди вели себя, как грабители, торопливо разыскивающие, где же спрятано нечто ценное. Рядом не было его Ольги Константиновны, которая просто положила бы руку на его плечо, и он сразу бы перестал ощущать себя таким ничтожно потерянным. Она, она была разумным началом семьи, но не было больше семьи, дома, детей, завтрашнего дня и утренней чашки морковного чая…
— Где наган?.. Лучше скажи, все равно ведь найдем. Но — с отягчающими последствиями.
— Позвольте, какой наган?..
— Из которого вы застрелили старшего преподавателя Стрелковых курсов
товарища Слащёва.
— Убит?.. Яков Александрович убит?..
— Ну, ломать мы тут пока ничего не будем, имущество казенное. Вы нам все сами расскажете. А не станете говорить, мы вашу супругу спросим. А может, и дочь ваша чего знает… Одевайтесь, чего на меня зенки-то вылупил?..
Отвезли в город, сунули в одиночную каталажку при местном Чека, но семью не тронули. Пока. И отправили телеграфное сообщение наверх, что, де, стараниями местных чекистов раскрыт и задержан убийца старшего преподавателя Слащёва некий Вересковский…
И, естественно, радовались часа полтора. Потому что через полтора часа пришла шифровка о немедленной отправке в Москву задержанного скорым поездом без всяких наручников в сопровождении одного сотрудника в штатском.
Было еще две шифровки. Одна предписывала немедленно устранить исполнителя, вторая — определить местом содержания гражданина Вересковского Николая Николаевича в спецкоманде при Московском Управлении НКВД со строгим предупреждением не использовать его на тяжелых работах и с уточнением: «раскапывать, а не закапывать».
Много было таинственного в этом странном исчезновении Николая Николаевича Вересковского. Никто не тронул его семью, вскоре начавшую регулярно получать вполне приличное содержание. Ольга Константиновна писала запросы, письма, жалобы во все инстанции вплоть до самых верхов, но ей неизменно отвечали, что о судьбе историка Вересковского Н.Н. нет решительно никаких известий. Она еще верила, еще надеялась, пока Настенька не закончила какие-то курсы, получив диплом фельдшера. Но как только это произошло, стала медленно угасать, пока не угасла совсем.
Однако навсегда исчезнув для родных и близких, Николаю Николаевичу Вересковскому досталось на долю внести безымянный вклад в историю русской культуры.
Большевики беспощадно сокрушали храмы, распинали на их воротах священников, разгоняли