том, что он может сдать, казалась нелепой. Таким уж он уродился. Под стать ему были люди вроде старшего боцмана Хартли, старшего котельного машиниста Гендри, старшего сержанта Ивенса и сержанта Мак- Интоша.
Эти люди — до странности похожие друг на друга, рослые, смелые и добродушные — впитали в себя лучшие флотские традиции. Молчаливые, никогда не кичащиеся своей властью, они отдавали себе отчет в том, сколь важна их роль. Они понимали — и с этим первым бы согласился любой флотский офицер, — что именно они, старшины, а не офицерский состав, представляют собой опору британского королевского флота. Это крайне развитое в них чувство ответственности и придавало им стойкость гранита. Были, конечно, и такие люди — всего лишь горстка — люди наподобие Тэрнера, Капкового мальчика и Додсона, — которые с рассветом как бы выросли над собой. Опасность, трудности радовали их, ведь лишь в подобных обстоятельствах они могли проявить себя целиком, ибо опасность была их стихией, тем, ради чего они родились на свет. Были, наконец, и такие люди, как Вэллери, который, свалившись пополуночи с ног, до сих пор спал в командирской рубке; как старый врач Брукс. Их якорем спасения была мудрость, ясное понимание того, сколь относительное значение имеют как их собственные личности, так и судьба конвоя. Этим якорем была их логическая оценка обстановки, сочетавшаяся в этих людях с сочувствием к человеческим слабостям и страданиям.
На другой чаше весов находился иной сорт людей — их было несколько десятков, не более. Людей, опустившихся до предела. Они пали жертвой себялюбия, жалости к самим себе, страха. Так случилось с Карслейком. Пали оттого, что с них сорван был их покров, мишура власти. Так случилось с Гастингсом. Оттого, что не выдержали легшего на их плечи бремени, а станового якоря, который смог бы спасти их, у них не было. Так случилось со старшим санитаром Джонсоном и десятком других людей.
Между этими двумя полюсами оказались люди иного сорта, составлявшие большинство. Достигнув, казалось бы, предела терпения, они обнаружили, что человеческая выносливость безгранична, и в этом открытии нашли для себя целительный источник. Оказывается, подняться на противоположный склон ложбины можно, правда с посохом. Для Николлса, измученного настолько, что не хватало слов описать его состояние, уставшего от долгой и утомительной работы в операционной, этим посохом были гордость и стыд. Для старшего матроса Дойла, который, съежившись в три погибели, прятался от ледяного ветра за передней трубой и видел страдания дрожавших от холода молоденьких комендоров из расчета под его началом, таким посохом была жалость. Но, если бы ему об этом сказали, он, бранясь на чем свет стоит, стал бы отрицать подобное утверждение. Для юного Спайсера — буфетчика Тиндалла — этим посохом тоже была жалость, жалость к человеку, умирающему в своей адмиральской каюте. Хотя Тиндаллу пришлось ампутировать обе ноги ниже коленей, он мог бы жить. Но у него не осталось желания бороться, цепляться за жизнь; Брукс понимал, что смерть старый Джайлс примет как избавление. А для многих десятков, если не сотен таких, как больной чахоткой Мак-Куэйтер, закоченевший в промокшей одежде (правда, теперь ему не надо было больше топтаться на ослабших ногах вокруг элеватора, из-за сильной качки вода не замерзала); как великан Петерсен, щедро тративший свои силы, помогая товарищам; как юный Крайслер, чьи зоркие глаза стали и вовсе незаменимыми, потому что радарная установка выведена из строя и юноша непрерывно наблюдал за горизонтом, — для таких людей посохом этим был Вэллери и глубокое уважение к нему, и безграничная любовь, и еще — уверенность, что они не должны подвести командира.
Вот каковы были прочные канаты, надежные якорь-цепи, воедино соединявшие экипаж крейсера в то хмурое, серое утро, — гордость, жалость, стыд, любовь, печаль и природный инстинкт самосохранения, хотя последний фактор вряд ли нынче много значил. Что же до пресловутой ненависти к врагу, любви к своим близким и отечеству — понятиям, которые внушают миру сентиментальные обыватели, борзописцы и краснобаи, занятые шовинистической болтовней, — ни одно из этих чувств не вдохновляло моряков «Улисса». Никто и словом не обмолвился об этом.
Ненависти к врагу в них не было. Чтобы кого-то ненавидеть, надо его знать в лицо, а они его не знали. Моряки просто проклинали своих врагов, уважали их, боялись и уничтожали, когда выпадал случай, иначе те уничтожили бы их самих. Люди вовсе не думали, что сражаются за короля и отечество; они понимали: война неизбежна, но им претило, когда необходимость эту прикрывали трескучей лжепатриотической фразой. Они лишь выполняли то, что им приказывают, иначе их бы поставили к стенке. Любовь к близким? В этом заключен известный смысл, но не более. Защищать свою семью — естественное чувство, но оно представляет собой уравнение, истинность которого прямо пропорциональна расстоянию. Довольно сложно вообразить себе, чтобы зенитчик, скрючившийся в обледенелом гнезде «эрликона» где- нибудь неподалеку от острова Медвежий, воображал, что защищает утопающий в розах заветный коттедж в Котсуолде.
…Что же до остального, то искусственно раздуваемая ненависть к другим нациям и расхожий миф о короле и отечестве не стоят и ломаного гроша. Когда человек стоит у последней черты, когда на исходе надежда и выдержка, лишь великие и простые чувства — любовь, печаль, сострадание, отчаяние — помогут ему найти в себе силы, чтобы перешагнуть этот рубеж.
Наступил полдень, а караван, сомкнув строй, по-прежнему мчался вперед сквозь плотную снежную пелену. Тревог не объявляли с самого утра. Теперь до порта назначения оставалось тридцать шесть часов, всего лишь тридцать шесть часов ходу. Только бы продержалась такая же погода!.. Крепкий ветер, густой снегопад помешали бы немецким самолетам подняться в воздух, а почти нулевая видимость и крутая волна не позволили бы всплыть на перископную глубину ни одной подводной лодке… Чем черт не шутит… Ведь осталось каких-то тридцать шесть часов!
Адмирал Джон Тиндалл скончался почти сразу после полудня. Брукс, сидевший возле него все утро, записал в документе, что причиной смерти является «послеоперационный шок и переохлаждение». На самом же деле Джайлс умер потому, что не хотел больше жить. Он лишился доброго имени, утратил веру в свои силы, в себя. Его терзали угрызения совести; по его вине погибли сотни людей. А поскольку он лишился ног, то навсегда утратил возможность продолжать привычный для себя и единственный образ жизни, который он знал и любил, которому посвятил сорок пять лет, к которому был привержен. Джайлс встретил смерть охотно и радостно. В полдень он пришел в сознание и посмотрел на Брукса и Вэллери с улыбкой здорового, а не душевнобольного человека. У Брукса сжалось сердце при виде этой невеселой улыбки. А как заразительно смеялся Джайлс в былые времена!.. Потом адмирал закрыл глаза и пробормотал что-то невнятное насчет семьи, хотя Брукс знал: никакой семьи у него не было. Снова открыв глаза, адмирал посмотрел на Вэллери так, словно видел его впервые. Отыскав взглядом Спайсера, он проговорил: «Подай стул командиру, мой мальчик». И умер.
Хоронили его в два часа пополудни, в самую пургу. Порыв ветра, смешанного с тучами снега, заглушали голос командира, читавшего заупокойную молитву. Британский флаг еще полоскался над наклоненной вниз доской, моряки даже не успели заметить, как тело адмирала исчезло в пучине. Сиротливо, словно из какой-то неведомой и печальной страны, прозвучал горн. Потом моряки (их было, самое малое, человек двести), молча отвернувшись, побрели в свои стылые кубрики.
Не прошло и получаса, как метель стихла, словно ее и не бывало. Ветер тоже ослаб, и, хотя небо было по-прежнему темным, а снег все валил и валил, хотя зыбь была настолько еще сильна, что крен судов водоизмещением в пятнадцать тысяч тонн при качке достигал пятнадцати градусов, было ясно, что шторм идет на убыль. На мостике, в орудийных башнях, в кубриках люди молча прятали глаза друг от друга.
Около пятнадцати часов «Вектра» обнаружила подводную лодку. Получив светограмму, Вэллери задумался.
Если послать «Вектру» на поиск и эсминец, обнаружив местонахождение лодки, начнет, как водится, описывать вокруг нее спираль, постепенно сужая ее, то командир немецкой субмарины сразу обратит внимание на то, что преследователь не сбрасывает глубинные бомбы. И как только немец улучит минуту, чтобы всплыть и связаться по радио со своим штабом, — а это лишь вопрос времени, — то каждая немецкая подлодка, действующая севернее Полярного круга, будет знать, что конвой Эф-Ар-77 можно атаковать, не опасаясь возмездия. Однако вряд ли в такую погоду следовало ожидать нападения подводного противника. Не говоря уж о том, что при волнении невозможно удержаться на перископной глубине, сама подводная лодка представляла бы весьма неустойчивую платформу для торпедной стрельбы. Ведь при волнении взбудоражены не только поверхностные, но и удаленные от поверхности слои воды. Волнение это ощутимо на глубине десяти, двенадцати и пятнадцати метров, а в особенно крепкий шторм волнение это испытывается на глубине чуть ли не тридцати метров. В то же время не исключалась возможность, что