недоумение. Вы развивали партию по пути, слишком совершенному для обыкновенного шахматиста и вовсе уж немыслимому для простого любителя… Собственно говоря, я до сих пор недоумеваю.
— Всему есть свое объяснение, — ответил Сесар. — Но я предпочитаю не прерывать вас, дорогой мой. Продолжайте.
— Да осталось, в общем-то, совсем немного. Во всяком случае, сегодня и здесь. Альваро Ортегу убил кто-то, кто знал его, но мне мало что было известно на этот счет. Однако Менчу Роч никогда не открыла бы дверь чужому, да еще при обстоятельствах, о которых поведал Макс. Вы сказали тогда, в кафе, что уже почти некого подозревать; так оно и было. Я попытался разобраться в этом путем применения последовательных фаз аналитического подхода. Моим противником была не Лола Бельмонте, я понял это, когда встретился с ней. И не ее муж. Что же касается дона Мануэля Бельмонте, то должен сказать, что его любопытные музыкальные парадоксы дали мне немало пищи для размышлений… Но на роль подозреваемого он не годился. Его шахматные… как бы это выразиться… качества явно ниже остальных. Кроме того, он инвалид, что исключало его как виновника гибели Альваро и Менчу. Возможность тандема «дядя — племянница» — с учетом существования блондинки в плаще и темных очках — также не выдержала детального анализа: чего ради им понадобилось красть то, что и так принадлежало им?.. А относительно этого Монтегрифо я кое-что разведал и знаю, что он никогда даже как любитель не занимался шахматами. Кроме всего прочего, Менчу Роч в то утро ни за что не открыла бы ему дверь.
— Следовательно, оставался только я.
— Вы же знаете: после того, как исключено все невозможное, то, что осталось, сколь бы невероятным оно ни казалось, не может не быть правдой.
— Я помню это, дорогой мой. И поздравляю вас. Я рад, что не ошибся в вас.
— Поэтому вы и выбрали меня, правда?.. Вы знали, что я выиграю партию. Вы хотели быть побежденным.
Легким презрительным изгибом губ Сесар дал понять, что это не имеет никакого значения.
— Действительно, я ожидал этого. Я прибег к вашим ценнейшим услугам, потому что Хулии нужен был кто-то, кто направлял бы ее в сошествии в ад… Потому что на этот раз мне приходилось ограничиться тем, чтобы исполнить как можно лучше роль дьявола. Спутника даю тебе… Что я и сделал.
При этих словах глаза девушки сверкнули, голос зазвенел металлом:
— Нет, ты не в дьявола играл, а в Бога. В Бога, определяющего, где добро, где зло, кому жить, а кому умереть.
— Это была твоя игра, Хулия.
— Лжешь. Это была твоя игра. Я стала только предлогом, вот и все.
Антиквар неодобрительно поджал губы.
— Ты ничего не понимаешь, дражайшая моя. Но это теперь не так уж и важно… Посмотрись в любое зеркало и, может быть, ты скажешь, что я прав.
— Знаешь что, Сесар? Иди-ка ты подальше со своими зеркалами.
В его глазах, когда он взглянул на нее, была откровенная боль: так смотрят собаки или дети, которых несправедливо обидели. Но постепенно немой укор, смешанный с абсурдной преданностью, угас в этих голубых глазах, взгляд сделался пустым, отсутствующим и странно влажным. Антиквар медленно повернул голову и снова посмотрел на Муньоса.
— Вы, — проговорил он, и, казалось, ему стоило большого труда снова попасть в тон, которым он вел весь диалог с шахматистом, — еще не сказали мне, каким узлом связали свои индуктивные теории с фактами… Почему вы с Хулией пришли ко мне именно сегодня, а, например, не вчера?
— Потому что вчера вы еще не отказались вторично от взятия белой королевы… А еще потому, что только сегодня вечером я нашел то, что искал: подшивку шахматного еженедельника за четвертый квартал тысяча девятьсот сорок пятого года. В нем есть групповой снимок финалистов одного молодежного шахматного турнира. А на этом снимке среди них и вы, Сесар. На одной странице фотография, а на следующей — все имена и фамилии. Меня лишь удивляет, что не вы выиграли тот турнир… И еще я не совсем понимаю, почему с того момента ваш след как шахматиста затерялся. Вы больше не сыграли официально ни одной партии.
— И я не понимаю кое-чего, — заговорила Хулия. — Или, чтобы быть более точной, я не понимаю очень многих вещей во всем этом безумии… Сколько я помню себя, столько знаю и тебя, Сесар. Я выросла рядом с тобой и думала, что мне известно все о тебе и о твоей жизни, — все, до последних мелочей. Но ты никогда даже не заговаривал о шахматах. Никогда. Почему?
— Это долго объяснять.
— У нас есть время, — сказал Муньос.
Шла последняя партия турнира. На доске оставалось уже немного фигур, борьба велась между пешками и слонами. Возле помоста, на котором сражались финалисты, стояли несколько зрителей, следивших за ходами, которые один из арбитров отмечал на панели, висевшей на стене между портретом каудильо Франко и календарем, на котором стояло: 12 октября 1945 года. Под панелью, на специальном столике, сиял полированным серебром кубок, предназначенный победителю.
Юноша в сером пиджаке машинально потрогал узел галстука и устремил взгляд на свои — черные — фигуры. Взгляд, исполненный безнадежности. Методичная, беспощадная игра соперника постепенно загнала черных в тупик, выхода из которого не было. В том, как белые развивали эту игру, не было особого блеска: скорее, медленное, но верное движение вперед с помощью прочной исходной защиты — индийской королевской, и преимущества они достигали главным образом тем, что терпеливо выжидали и использовали каждую ошибку противника — одну за другой. То была игра, лишенная воображения, в которой белые не рисковали ничем, но именно поэтому сводили к нулю все попытки черных атаковать белого короля. И вот теперь от черных оставалась лишь горстка разбросанных на доске фигур, не способных ни помочь друг другу, ни даже воспрепятствовать продвижению двух белых пешек, напористо прокладывавших себе путь к восьмой линии.
У юноши в сером пиджаке мутилось в глазах от усталости и стыда. Уверенности в том, что он мог выиграть эту партию, что его игра превосходит игру противника по уровню, смелости и блеску, не хватало для того, чтобы утешить себя перед лицом неизбежного поражения. Его буйное и горячее пятнадцатилетнее воображение, тонкость души, ясность мысли, даже то почти физическое удовольствие, какое он испытывал от прикосновения к деревянным, покрытым лаком фигурам, изящно двигая их по доске, сплетая на черных и белых клетках изысканную ткань игры, казавшейся ему прекрасной и гармоничной, почти совершенной, пропали втуне. Теперь они были унижены и запятнаны тем грубым удовлетворением и презрением, которые так недвусмысленно выражало лицо его счастливого соперника: смуглое лицо мужлана с маленькими глазками и вульгарными чертами. Единственное, благодаря чему тот добился победы, — это осторожное выжидание паука, затаившегося в центре своей паутины, и трусость, не имевшая достойного имени.
Значит, в шахматах тоже так, подумал юноша, игравший черными. А особенно это унижение от незаслуженного проигрыша, от того, что награда достается тем, кто ничем не рискует… Такие ощущения испытывал он в тот момент, сидя перед доской, являвшей собой не просто арену абсурдных стычек между деревянными фигурами, а зеркало самой жизни, состоящей из плоти и крови, из рождения и смерти, героизма и самопожертвования. Как некогда надменные французские рыцари, сраженные при Креси в зените своей громкой, оказавшейся бесполезной славы уэльскими лучниками английского короля, так и этот юноша увидел, как смелые, глубокие атаки его коней и слонов, их прекрасные, сверкающие, точно разящий меч, рывки вперед один за другим разбиваются, подобно тому, как разбиваются о скалу самые мощные и стремительные волны, об упрямую неподвижность его противника. А белый король, ненавистный белый король, защищенный непробиваемой стеной плебеев-пешек, издалека, из своей безопасности, с тем же презрением, что было написано на лице владевшего им игрока, созерцал растерянность и бессилие одинокого черного короля, не способного прийти на помощь своим последним пешкам, которые, разбросанные по полю битвы, но верные своему долгу, вели отчаянный, безнадежный, похожий на агонию бой.
На этом безжалостном поле брани, составленном из холодных белых и черных клеток, не оставалось места даже для того, чтобы с честью принять свое поражение. Этот разгром уничтожал все: не только