же отказались от карьеры, яркой жизни, успеха. Почему вы так поступили, не знаю и знать не хочу. Но уж не за это ли вы нам мстите? Уж не потому ли вы пытаетесь не то принизить остальных, не то отобрать у них право дерзать?
Флора приподнялась из-за своего столика. Она была готова вмешаться в разговор, а именно этого ей сейчас не следовало разрешать. И я жестом остановил ее.
— Дорогой Николай Николаевич! Я ни у кого и не думал отбирать право на дерзание. Даже у самых безголосых певцов, у самых бездарных художников, инженеров... Пусть каждый стремится стать кем угодно. Пусть даже человек маленького роста, допустим — как Наполеон, пытается стать рекордсменом мира по прыжкам в высоту. Попутный ветер в его паруса! Только бы делал он все это искренне, без обмана, без попыток придумать какие-нибудь скрытые котурны или ходули, искусственно увеличивающие его нормальный рост. Если такой малыш за счет воли, за счет тренировок прыгнет хоть на два с половиной метра, это вызовет лишь восхищение. Пока что все понятно? Вопросов нет?
— Понятно, — ошарашенно произнес Николай Николаевич.
— Пусть человек с небольшими вокальными данными становится всемирно известным. Пусть компенсирует природный недостаток за счет ума, артистичности, сценического такта. Так поступил некогда певец Фигнер. И в этом случае — аплодисменты и преклонение. Тоже понятно?
— Тоже... Но я бы...
— Подождите! Сам я не стал петь именно потому, что ни артистичности, ни сценического такта, ни уверенности, что я могу сказать что-то свое в вокале, у меня нет. И я это отчетливо осознавал. Запомните: осознавал и не строил иллюзий, не прятал, как страус, голову под крыло. Искренне заблуждающихся прощают. Тех, для кого сцена сама жизнь, поддерживают и в случае, если они далеко не гении. Но мне была уготована участь человека, который сознательно лгал бы и себе и слушателям. Я отказался петь.
— Сами?
— Да, сам. Не дожидаясь чьих бы то ни было советов.
— Но во имя чего?
— Во имя того дела, которым я сейчас занимаюсь. И занимаюсь честно. Пишу так, как умею, ни на кого не оглядываясь и ни с кем не соревнуясь. И не ввожу в заблуждение ни себя, ни других.
— Обман, — сказала вдруг Флора, — никогда никому еще не приносил добра. Обхитрить жизнь нельзя.
— Вот как вы поворачиваете вопрос! — Николай Николаевич опять снял очки. — Не слишком ли сложно для нормального, так сказать, ежедневного бытового мышления? Как же быть большинству людей, которым не до подобных философствований?
— Большинство здесь ни при чем, — сказал я. — Большинство живет, работает, растит детей, не разводя никаких секретов с серебряными пластинками на нёбном своде...
Дальше я зачитал Николаю Николаевичу письма. Одно из них было от старика — он все же прийти не смог.
Старик сообщил, что он согласен с решением ученого совета консерватории, отныне и сам тоже считает установку серебряной пластинки нарушением артистической этики. Как автор запатентованного изобретения, он накладывает запрет на дальнейшие опыты, ибо радости и счастья его эксперименты никому не принесли. Наконец, старик выражал удовлетворение, что пластинки поставлены лишь десятку певцов. Во всяком случае, это не успело превратиться в моду, как джинсы.
— Так что большинство здесь ни при чем! — жестко сказал я Николаю Николаевичу. — Речь идет всего лишь о нескольких отчаянно честолюбивых, лихорадочно и много говорящих во имя собственного самооправдания.
Далее были письма от Ирины и Юрия. Ирина предупреждала, что будет петь вопреки всему, ни за что не откажется от пластинки. Просила оставить ее в покое, не искать и не разглашать ее тайну. А Юрий писал, что на корреспондентский пункт приходить ему незачем. Пластинку решил снять. Отныне так же, как Валентина Павловна, будет заниматься вокальной педагогикой. В заключение неожиданно благодарил за то, что ему помогли вновь обрести себя самого.
Николай Николаевич не вскочил, а как-то взлетел над стулом. Затем сделал два шага вперед и остановился, будто натолкнулся на невидимую стену. Очки уронил и тут же наступил на них. Хруст стекла и движение Флоры — она бросилась к Николаю Николаевичу.
— Вот! — крикнул он. — Вот и весь секрет. Марина вернулась к вашему Юрию. Вы это знаете? А с чем остаюсь я?
— Сядьте в кресло, — мягко попросила Флора. — Ведь Марина всегда любила только Юрия. И он любил ее. Все естественно...
Флора отослала меня в соседнюю комнату — и поступила правильно.
Мужчины легче переносят, когда их растерянность видят женщины, но стыдятся даже самых близких друзей.
Через пять минут он вошел ко мне в кабинет, протянул руку. Она уже не дрожала.
— Спасибо.
— За что же?
— За урок. Каждому свое. И у каждого своя жизнь со своими трудностями. Наконец, каждого подстерегает соблазн воспользоваться в жизни символической серебряной пластинкой... Для меня подобным допингом могла бы стать Марина. В ней есть жизнь. А я сам, пусть это и горько, — как дистиллированная вода. Да что там! Благ и успехов! И постарайтесь никогда не оказываться в моем нынешнем положении.
В эту минуту Николай Николаевич был по-своему величествен и красив. Ни дать ни взять английский лорд еще времен империи, когда лорды могли себе позволить быть гордыми и элегантными. В эту минуту никому не пришло бы в голову пожалеть Николая Николаевича.
Мы с Флорой прощались с городом. Таким милым и уютным, как хорошо обставленная малогабаритная квартира. Здесь все было близко, все удобно, все под руками.
Флора принесла к озеру в Стрыйском парке хлеба и скормила его лебедям.
— Они уже жили здесь, когда я была совсем маленькой.
Мы побывали в кафе Дома ученых. Мне еще раз захотелось взглянуть на ехидного маскарона над камином. Сел на то же место, где сидел, когда почувствовал себя плохо, уставился на физиономию графа Бадени и подмигнул ему.
Уголок рта Флоры дрогнул. Она понимала, что я беру у графа реванш.
Вот, собственно, и конец странной истории. Да, вот еще — я снова начал петь. Нет, не на сцене, а для Флоры. И делаю это с удовольствием. Пакую книги, вещи и... пою.
Теперь пора рассказать, как рукопись попала ко мне в руки. Это важно. Более того, без этого не понять всего, что произошло однажды в милом и красивом городе.
Прибыв в город и став хозяином корреспондентского пункта, я долгое время чувствовал себя здесь не то гостем, не то постояльцем гостиницы. И то правда — хозяином этих мрачных комнат с лепными потолками пока что был вовсе не я. По-настоящему здесь обжилось и царствовало эхо. Скажешь слово или кашлянешь — и услышишь странное глухое бормотание и пришептывание, будто где-то в дальней комнате, прикрываясь плащами, совещались заговорщики. Дом был очень старый и, наверное, многое повидал на своем веку. Уж не хаживали ли по наборному паркету, бряцая шпорами, кавалеры в лосинах и дамы в атласных туфельках? Впрочем, в этой квартире вряд ли давали роскошные балы. В давние времена принадлежала она, надо думать, какому-нибудь купцу средней руки или просто зажиточному горожанину. А сейчас официально именовалась корреспондентским пунктом, что удостоверяла и вывеска — золотые буквы на черном поле.
Три комнаты, прихожая, в которой при желании можно было бы играть в настольный теннис, кухня, ванная комната размером с малогабаритную квартиру. И почти никакой мебели, если не считать странного дивана с тумбой для постели, стенного шкафа и двух канцелярских столов. Правда, были еще книжная полка со справочниками, кое-какая мебель на кухне и набор стульев разных стилей, времен и габаритов.
Стенной шкаф был завален старыми подшивками, письмами читателей (на каждом из них синим