побаивались этого угрюмого с виду бородача. Высокий, плечистый, похожий на цыгана, дядька Данила всегда хмурил мохнатые брови и гонял нас с подворья бригады...
Мы втащили свою ношу в сени. Из сеней одни двери вели в каморку, там тускло мерцал огонек коптилки. Рядом с низеньким топчаном, на котором, видно, спал Юрка-Ленинградец, стоял широкий дубовый стол, заваленный мотками проволоки, обрезками латуни, разным металлическим хламом. В каморке остро пахло бензином. Многие сельчане выменивали у немецких водителей бензин: за неимением спичек люди охотно обзаводились самодельными зажигалками.
Наверное, Юрка хранил бензин в глиняной тыкве, стоявшей подле топчана у стены. Рядом с тыквой выстроились с полдюжины разнокалиберных бутылок. На столе я увидел также примус и медный увесистый паяльник. Между кусками проволоки были в беспорядке разбросаны плоскогубцы, отвертки, напильники, всякий мелкий инструмент, к которому я всегда был неравнодушен, так как привык к нему с детства. Отец работал в колхозе кузнецом. Дед тоже был кузнецом, или, как у нас говорят, ковалем. Оттого и фамилия наша Коваленки. Отец ушел на фронт. Через неделю появились фашисты. Вскоре к нам заявился «Тады», сгреб отцовские инструменты, сунул в мешок. «Конфискация колхозного имущества по приказу немецкой власти, — заявил он тетке. — Если ты не согласна, тады я тебя в айн момент заарестую». Тетка плюнула вслед старосте и заплакала. Позже я узнал, что «Тады» пропил в соседнем селе инструмент вместе с мешком.
Пока я разглядывал каморку, Юрка-Ленинградец разжег в сенях примус и накалил паяльник. Присев на корточки перед рацией, сказал мне:
— Ну-ка, посвети.
Я держал коптилку, а он, быстро сняв заднюю стенку металлического ящика, погрузил раскаленный паяльник в хаотическое сплетение проводов. Орудуя паяльником и кусачками, Юрка через несколько минут выудил из нутра радиостанции десятка два деталей. Мне были знакомы лишь реостат и два сопротивления, остальное я видел впервые. Разложив все добро на столе, Юрка смахнул ладонью со лба капли пота и пнул ногой искалеченную радиостанцию.
— Этот хлам теперь надо выбросить!
Расспрашивать я не решился, он ничего не объяснял. Мы вновь подтащили металлический корпус к брезенту и, спотыкаясь впотьмах, спустились вниз, к берегу. Взлетели брызги, рация скрылась под водой.
В траве звенели цикады. Раскаленное солнце висело над степью. В воздухе стоял зной, парило как перед дождем. Дорога, извиваясь меж курганами, которые в нашей округе называли Казацкими могилами, серой лентой тянулась к степному горизонту.
Юрка жевал стебелек, задумчиво глядя в небо. Я, лежа на животе, наблюдал, как суетятся в траве большие коричневые муравьи. Между мной и Юркой, под кустиком полевых ромашек, стоял деревянный ящичек. Не тот, похожий на шкатулку ящичек, который я увидел в руках у него в камышах, когда мы впервые столкнулись лицом к лицу. Ящик, возле которого бегали муравьи, напоминал большую почтовую посылку, обитую по углам латунными пластинами. На верхней крышке поблескивали ползунковые переключатели, сбоку ежиком топорщилась антенна, спаянная из множества тонких стальных проволочек.
Мы пришли к Казацким могилам еще на рассвете. Свой странный ящик Юрка нес за спиной в рваном мешке. Я не мог понять, что он намерен делать за селом, ради чего мы жаримся под солнцем. Но все же интуитивно чувствовал какую-то связь между нашим ожиданием, рацией, выброшенной в затон реки, и мастерской Юрки-Ленинградца в хате пасечника Резниченко. Но какова эта связь? Чем занимался Юрка в своей каморке? Почему он привел меня сюда, к наезженной дороге-тракту, а не куда-нибудь в другое, более укромное место?
Думая обо всем этом, я ощущал всем телом тепло прогретой земли, с наслаждением вдыхал пьянящий аромат трав. Звон цикад и зной убаюкивали, голова клонилась вниз, глаза слипались. Я положил щеку на ладонь, и приятная дрема разлилась по телу.
Спал я, должно быть, минут десять, не больше. Вдруг меня будто что-то толкнуло. Мгновенно проснувшись, явственно услышал нарастающий гул. Приподнялся на локтях, посмотрел на дорогу. Длинная колонна тяжелых трехосных грузовиков выползала из пыльной тучи, поднявшейся над курганами. В машинах сидели разомлевшие от жары гитлеровцы, чумазые от пыли. Такое я видел уже не раз: закатанные рукава мундиров, расстегнутые вороты, увядшие ветви молодых тополей, срубленных и поставленных в кузовы машин не столько для маскировки, сколько для прохлады, стекла кабин, отражавшие солнечные блики. Но сегодня вместе с вереницей грузовиков на дороге появилось что-то необычное, непонятное. Завеса из пыли над машинами как бы расслаивалась. Плотная серая пелена вверху быстро меняла цвет, превращаясь в серебристое дрожащее облако, которое плыло над колонной, подобно сказочному миражу. Казалось, чья-то невидимая рука набросила на машины, на поднятую колесами пыль легкую газовую шаль, усеянную ослепительно мерцавшими звездочками.
Колонна внезапно остановилась. Машины все сразу, одновременно, прекратили движение. Только передний грузовик еще какое-то время катил вперед, оторвавшись от остальных, а те, что шли за ним, будто наталкивались на невидимую преграду. Две или три машины столкнулись, уперлись радиаторами в задние борта кузовов. Заскрежетали тормоза, послышался стук ударов по металлу. Хотя резких столкновений не произошло (скорость была уже погашена), я догадался, почему так громко слышался звон металла: вокруг царила тишина, ведь моторы машин смолкли, как по команде.
Я оглянулся. Юрка стоял на коленях, не отрывая глаз от дороги, и обеими руками вроде бы прижимал ящик с антенной к земле. Лицо его было бледно, а глаза улыбались с торжеством и злостью. Шрам над бровью стал особенно заметным.
Застучали дверцы кабин, из машин выпрыгивали на дорогу солдаты, водители подняли капоты и пытались завести моторы, послышались раздраженные окрики офицеров. Несколько гитлеровцев бросились к передней машине. Они с криком окружили шофера. Тот показывал им на свой грузовик, видимо, что-то объяснял. И верно, его машина никак не могла стать причиной затора: она остановилась позже других и по инерции откатилась от колонны метров на тридцать.
Постепенно немцы угомонились. Солдаты вновь стали забираться в кузова, офицеры уселись в кабины. Но ни одна машина с места не стронулась — моторы не заводились...
Растерянные фашисты сгрудились у обочины, негромко переговаривались, что-то спрашивали друг у друга, с опаской поглядывали на неподвижные грузовики. Водители снова стали поднимать капоты.
Офицеры, отойдя в сторону, о чем-то совещались. Солдаты бродили вдоль колонны, озадаченно заглядывали под колеса.
Мне отчетливо вспомнился день, когда Юрка-Ленинградец вышел из камышей, прижимая к груди деревянный ящичек. Ведь и тогда вражеские машины точно так же, без причины, вдруг застыли у моста. Я вспомнил, как Юрка глядел на мост поверх моей головы и не замечал гранаты в моей руке. Вспомнил и ненадолго возникший тогда серебристый мираж... На какое-то мгновение мне стало не по себе, по спине пробежал холодок.
— Скоро они уедут? — спросил я шепотом, хотя немцы не могли меня слышать. — Они... уедут отсюда?
— Никуда они уже не уедут, — тихо ответил Юрка. Он поглядел мне в глаза, подмигнул. Рука его, лежавшая на крышке ящика, дрожала.
Прячась за кустами шиповника, мы побежали в сторону от Казацких могил, оставляя позади дорогу, напуганных немцев, неподвижную автоколонну.
Прошло несколько дней. Степь вокруг нашей Дубравки напоминала свалку железа и стали. На тракте, полукольцом огибавшем село, застыли машины с заглохшими двигателями. Темнели пузатые автоцистерны, тяжелыми глыбами металла давили землю два танка, неподвижно приткнулись к обочине бронетранспортер и четыре мощных тягача, уныло стояли «мерседес» и несколько мотоциклов. Немцы пытались растащить с помощью буксиров неподвижную автоколонну, попавшую в серебристое марево. Подогнали тягачи, прицепили к каждому по несколько грузовиков. Но и тракторы, не одолев километра, окутались почти невидимой дымкой и тоже остановились. Как ни бегали вокруг тягачей солдаты в парусиновых, лоснившихся