возмущен и удивлен, доведись ему на самом деле узнать, о чем же размышляет фрейлейн Ютта во время ежедневной уборки. Возможно, что он даже забросил бы все свои дела и разыскал среди жителей Лехфельда некоего господина Зейца. Того самого Зейца, что носит на черном мундире серебряные нашивки оберштурмфюрера. Впрочем, Зейц не единственный гестаповец в городе... Так или иначе, но ни стороннему наблюдателю, ни господину Зейцу, ни даже фрейлейн Эрике, хозяйке и лучшей подруге Ютты, не дано знать, о чем же размышляет она в эти полуденные часы.
И все потому, что фрейлейн Ютта не забивает свою голову пустыми мыслями о мебели и женихах. Размахивая пушистой лапкой, она усердно упражняется в переводе газетного текста на сложнейший цифровой код. Подобное занятие требует от девушки исключительного внимания, и естественно, что она может и не услышать сразу, как стучит в дверь нетерпеливая хозяйка, вернувшаяся домой с городских курсов домоводства.
— О, Ютта, ты, наверное, валялась в постели! У нас будет куча гостей. Звонил папа. Он привезет каких-то новых летчиков и господина Зейца.
— Как! Наш добрый черный папа Зейц?! Эрика, быть тебе оберштурмфюрершей. Будешь носить черную пилотку и широкий ремень.
— Когда я вижу черный мундир, моя душа трепещет, — в тон Ютте засмеялась Эрика, — но Зейц... Он недурен, не правда ли?.. Есть в нем этакая мужская грубость...
— Невоспитанность...
— Нет, сила, которая... выше воспитания. Ты придираешься к нему, Ютта. Он может заинтересовать женщину. Но выйти замуж за гестаповца из нашего города?! Нет!
— Говорят, у господина Зейца влиятельные друзья в Берлине.
— Сидел бы он здесь!
— Говорят о неудачном романе. Замешана жена какого-то крупного чина. Не то наш петух ее любил, не то она его любила...
— Ютта, как ты можешь! Помоги мне переодеться. Да! Тебе письмо от тетки. Я встретила почтальона.
Ютта небрежно сунула конвертик в кармашек фартука.
— Ты не любопытна, Ютта. Письмо из столицы.
— Ну что может написать интересного эта старая мышь тетя Марта! «Береги себя, девочка, кутай свою нежную шейку в тот голубой шарф, что я связала тебе ко дню первого причастия». А от того шарфика и нитки не осталось... Ну так и есть. Я должна себя беречь и к тому же помнить, когда окочурился дядюшка Клаус.
— Ютта, ты невозможна!
— Прожила бы ты с таким сквалыгой хоть год! Представляешь, Эрика, мне уже стукнуло семнадцать, а этот дряхлый садист каждый вечер читал мне вслух. Про белокурую фею, обманутую русалку и про этого несчастного духа, как же его...
— Рюбецаля?
— Точно. Рюбецаля. Имя-то вроде еврейское.
— Ютта!
— А я никого не оскорбляю. Еще неизвестно, кто этого Рюбецаля выдумал.
Ютта подошла к высокому зеркалу в зале, высунула язык своему отражению, состроила плаксивую гримасу:
— Эрика! Слушай, Эрика! А у тебя нет этой книжки? Про Рюбецаля. Дай мне ее посмотреть. Вспомню детство.
— Вот и умница, Ютта. Я знаю, что все твои грубости — одно притворство. Я поищу книжку.
— Я всегда реву, когда вспоминаю этого жалкого духа. Как он бегал один по скалам, и никому-то до него не было дела, и всем он опротивел и надоел. Вроде меня. Только он был благородный дух, а я простая секретарша, даже служанка.
— Ютта, как тебе не стыдно! После всего... Сейчас же перестань! В конце концов, не забывай: в тебе течет чистая арийская кровь! Ну-ка улыбнись! Сейчас поищем твоего Рюбецаля!
Оставшись одна, Ютта достала из фартука смятое тетушкино письмо, перечитала его и прижала к сердцу.
— Итак, сегодня я увижу Марта, — сказала она себе.
Уж чего совершенно не умел делать Иоганн Зандлер, так это веселиться. За бражным столом он чувствовал себя неуютно, как профессор консерватории на репетиции деревенского хора. Все раздражало и угнетало его. Но раздражение приходилось прятать за церемонной улыбкой. Улыбка выходила кислой, как старое рейнское, которым он потчевал летчиков.
С тех пор как двенадцать лет назад фрау Зандлер завела обычай зазывать под свой кров «героев воздуха», профессор привыкал к вину, к этой дурацкой атмосфере провинциальных кутежей. Привыкал и не мог привыкнуть.
Когда в 1936 году экзальтированное сердце фрау Зандлер не выдержало известия о гибели майора Нотша (майор разбился в Альпах), профессор решил покончить с гостеприимством. Но своевластная Эрика сравнительно быстро принудила «дорогого папу» впрячься в привычную упряжь.
И тележка понеслась. Дочь увлеклась фотографией. На перилах окружавших зал антресолей висели грубо подмазанные неумелой ретушью фотографии прославленных немецких асов. Многие из них сиживали за этим столом, многие добродушно хлопали по спине «мрачного Иоганна», но никого из них Зандлер не мог бы назвать своим другом. Так же как и этих самодовольных парней, бесцеремонно завладевших сегодня его домом.
Из всех гостей его больше других интересовал Вайдеман. Ему первому пришлось доверить свое дитя, своего «Альбатроса». Что он за тип? Самоуверен, как все. Безжалостен, как все. Пялит глаза на Эрику, как все. Пожалуй, молчаливей других. Или сдержанней. Хотя этот тип из министерства никому рта не дает открыть. Столичный фрукт. Таких особенно приваживала фрау Зандлер. О чем он болтает? О распрях Удета с Мильхом?
Зандлер не смог поймать нить беседы. Но он почти физически ощутил, как вдруг напряглась ушная раковина сидящего наискось от него Зейца. Всегда, когда Зейц был за столом, Зандлер не выпускал из поля зрения изощренный орган слуха господина оберштурмфюрера. Он научился ориентироваться по чуть заметному шевелению гестаповского уха, улавливать степень благонадежности затронутой темы. Сегодня ушная раковина Зейца была в постоянном движении — он усердно уминал цыпленка в сметанном соусе. Но вот ритм нарушился: слух напрягся.
Пихт рассказывал о первых сражениях «Битвы над Англией»:
— Английская печать уже навесила вашему уважаемому шефу ярлык детоубийцы.
— А за что? Уж скорее его следовало навесить Юнкерсу. Бомбардировщики-то его, — вступился за хозяина хитроватый капитан Вендель, второй летчик-испытатель.
— Ну, у толстяка. Юнкерса репутация добродушного индюка. Гуманист, да и только. А бульдожья хватка Вилли известна каждому.
— Да уж, наш шеф не терпит сантиментов, — заявил Вендель.
Пихт повернулся к Вайдеману.
— Я тебе не рассказывал, Альберт, про случай в Рене? Вы-то, наверное, слышали, господин профессор. Это было в 1921 году. Мессершмитт тогда построил свой первый планер и приехал с ним в Рене на ежегодные соревнования. Сам он и тогда уже не любил летать. И полетел на этом планере его лучший друг. Фамилии я не помню, да дело не в этом. Важно, что лучший, самый близкий друг. И вот в первом же полете планер Мессершмитта на глазах всего аэродрома теряет управление и врезается в землю. Удет, он- то мне и рассказывал всю эту историю, подбегает к Мессершмитту, они уже тогда были дружны, хочет утешить его, а тот поворачивает к нему этакое бесстрастное лицо и холодно замечает: «Ни вы, Эрнст, ни кто другой не вправе заявить, что это моя ошибка. Я здесь ни при чем. Он один виноват во всем». Понял, Альберт? То-то. Я думаю, это был не последний испытатель, которого он угробил. Не так ли, господин профессор?
Профессор сник. Судорожно собирая мысли, он не спускал глаз с раскрытой, как мышеловка, ушной