Переход от тьмы к свету сопровождался странным состоянием покоя. Как будто я плавал в прозрачном холодноватом масле или пребывал в состоянии невесомости в молочно-белом пространстве. Тишина сурдокамеры окружала меня. Ни дверей, ни окон не было — свет исходил ниоткуда, неяркий, теплый, будто солнечный свет в облаках. Снежное облако потолка незримо переходило в облачную кипень стен. Белизна постели растворялась в белизне комнаты. Я не чувствовал прикосновения ни одеяла, ни простыни, словно они были сотканы из воздуха, как платье андерсеновского голого короля.
Постепенно я начал различать окружавшие меня вещи. Вдруг вырисовывался экран с белым кожухом позади, сначала совсем не видный, а если присмотреться, принимавший вид металлического листа, зеркально отражавшего белую стену, постель и меня. Он был обращен ко мне, как чей-то глаз или ухо, и, казалось, подслушивал и подглядывал каждое движение мое или намерение. Как подтвердилось позже, я не ошибся.
Возле постели плавала плоская белая подушка с мелкой зернистой поверхностью. Когда я дотронулся до нее, она оказалась сидением стула на трех ножках из незнакомого мне плотного прозрачного пластика. Еще я заметил такой же стол и что-то вроде термометра или барометра под стекловидным колпаком — видимо, прибор, регистрирующий какие-то изменения в атмосфере комнаты.
Снежная белизна кругом рождала ощущение покоя, по во мне уже нарастали тревога и любопытство. Отбросив невесомое одеяло, я сел. Белье на мне напоминало егерское, оно так же обтягивало тело, но кожа не ощущала его прикосновения. Я взглянул на экран и вздрогнул: в тусклой зеркальности его возник смутный облик человека, сидевшего на постели. Он совсем не походил на меня, казался гораздо выше, моложе и атлетичнее.
— Можете встать и пройтись вперед и назад, — сказал женский голос.
Я невольно оглянулся, хотя и понимал, что в комнате никого не увижу. “Ничему не удивляйся, ничему!” Так приказал я себе и послушно прошел до стены и обратно. У стола остановился.
— Еще раз, — сказал голос.
Я повторил упражнение, догадываясь, что кто-то и как-то за мной наблюдает.
— Поднимите руки.
Я повиновался.
— Опустите. Еще раз. Теперь присядьте. Встаньте.
Я честно проделал все, что от меня требовали, не задавая никаких вопросов.
— Ну, а теперь ложитесь.
— Я не хочу. Зачем? — сказал я.
— Еще одна проверка в состоянии покоя.
Непонятная мне сила легко опрокинула меня на подушку, и руки сами натянули одеяло. Интересно, как добился этого мой невидимый наблюдатель? Механически или внушением? Бесенок протеста во мне бурно рвался наружу.
— Где я?
— У себя дома.
— Но это какая-то больничная палата.
— Как вы смешно сказали: па-ла-та, — повторил голос. — Обыкновенная витализационная камера. Мы ее оборудовали у вас дома.
— Кто это “мы”?
— Цемс. Тридцать второй район.
— Цемс? — не понял я.
— Центральная медицинская служба. Вы и это забыли? Я промолчал. Что можно было на это ответить?
— Частичная послешоковая потеря памяти, — пояснил голос. — Вы не старайтесь обязательно вспомнить. Не напрягайтесь. Вы спрашивайте.
— Я и спрашиваю, — подтвердил я. — Кто вы, например?
— Дежурный куратор. Вера седьмая.
— Что? — удивился я. — Почему седьмая?
— Опять смешно спрашиваете: почему седьмая? Потому что, кроме меня, в секторе есть Вера первая, вторая и так далее.
— А фамилия?
— Я еще не сделала ничего выдающегося. Спрашивать дальше было опасно. Начинался явно рискованный поворот.
— А вы можете показаться? — спросил я.
— Это необязательно.
Наверное, противная, злая старуха. Педантичная и придирчивая.
Послышался смех. И голос сказал:
— Придирчивая — это верно. Педантичная? Пожалуй.
— Вы и мысли читаете? — растерялся я.
— Не я, а когитатор. Специальная установка.
Я не ответил, мысленно прикидывая, как обмануть эту чёртову установку.
— Не обманете, — сказал голос.
— Это непорядочно.
— Что?
— Не-по-ря-до-чно! — рассердился я. — Некрасиво! Нечестно! Подглядывать и подслушивать нечестно, а в черепную коробку к человеку лезть и совсем подло.
Голос помолчал, потом произнес строго и укоризненно:
— Первый больной в моей практике, возражающий против когитатора. Мы же не подключаем его к здоровому человеку. А у больного просматриваем все: нейросистему, сердечно-сосудистую, дыхательный аппарат, все функции организма.
— Зачем? Я здоров как бык.
— Обычно наблюдатели не встречаются с больными, но мне разрешили.
Теперь я уже видел, кому принадлежал голос. Отражающая поверхность экрана потемнела, как вода в омуте, и растаяла. На меня смотрело лицо молодой женщины в белом, с короткой волнистой стрижкой.
— Можете спрашивать — память вернется, — сказала она.
— А что со мной?
— Вам сделали операцию. Пересадка сердца. После катастрофы. Вспоминаете?
— Вспоминаю, — сказал я. — Из пластмассы?
— Что?
— Сердце, конечно. Или металлическое?
Она засмеялась с чувством превосходства учительницы, внимающей глупому ответу ученика.
— Не зря говорят, что вы живете в двадцатом веке.
Я испугался. Неужели им уже все известно? А может быть, так и лучше: ничего не надо объяснять, незачем притворяться. Но я на всякий случай спросил:
— Почему?
— А разве не так? Искусственное сердце применялось давным-давно. Мы заменили его органическим, выращенным в специальных средах. А вы мыслите категориями двадцатого века, как и полагается специалисту-историку. Говорят, вы знаете все о двадцатом веке. Даже какие туфли носили.
— На гвоздиках, — засмеялся я.
— Что, что?
— На гвоздиках.
— Не понимаю.
Я вздохнул. Распространеннейшее, столетия бытовавшее слово, дожившее до ядерной физики, уже исчезло из словаря двадцать первого века. Интересно, чем они заменили гвозди? Клеем?
— Вот что, милая девушка… — начал я.