дождь собирается. Но в это время в кухне раздались тяжелые шаги и какой-то шум, точно передвигали мебель. В комнату вошел здоровенный дядя, таща три перевязанных веревкой ящика.
— Здравствуйте, — улыбаясь сказал он.
— Здравствуйте, Грибков, — сказала Валя. — Ящики принесли? Это наш плотник, — пояснила она мне.
— Принес. — Грибков скосил глаз на потолок и хитро подмигнул. — Старик на антресолях?
— На антресолях, — улыбнулась Валя.
Грибков нахмурился, лицо у него стало торжественным и официальным.
— Ну как? — спросил он, вежливо кашлянув. — Ничего?
— Ничего… Спасибо.
Грибков понимающе кивнул головой и направился к лестнице, но остановился и сказал Вале деловым тоном:
— Ящики я еловые сколотил, они полегче будут.
— Хорошо, Грибков, — сказала Валя.
Грибков стал медленно подниматься, стараясь не задевать ящиками о стены. Но посредине лестницы еще раз остановился и спросил грубым басом:
— Качаетесь?
— Что, что? — удивилась Валя.
— На качалке, говорю, качаетесь?
— Качаюсь, — сказала Валя.
Грибков удовлетворенно кивнул головой и ушел в мезонин.
Дождавшись, когда дверь за ним закрылась, я спросил у Вали небрежным и даже рассеянным тоном:
— Валя, ассистенты ссорились из-за вас?
Валя резко повернулась ко мне:
— С чего вы взяли?
— Я только спрашиваю, — мягко сказал я. — Что за человек был Якимов?
— Скучный человек.
— Что значит «скучный»?
— Рабочая лошадь, — резко сказала Валя.
Я пожал плечами:
— Это скорее похвала.
Вале стало неловко за свою резкость.
— Я не хочу его ругать, — поправилась она, — в общежитии он был полезен: ни от какой работы не отказывался и даже варил суп, когда я стирала.
— К Вертоградскому вы лучше относитесь? — спросил я.
Мне было неприятно задавать Вале эти вопросы. С моей стороны они были по меньшей мере неуместны Но мне очень нужно было знать, не было ли тут романической истории.
Валя заговорила очень просто и очень дружески.
— Мне здесь все надоело, — сказала она. — И Якимов и Вертоградский. Я хочу домой, Володя. Конечно, это нехорошо, но что я могу сделать! Хочу домой…
Слезы одна за другой стекали по ее лицу. Не стыдясь, она вытерла их платком и улыбнулась жалкой, извиняющейся улыбкой.
— Я бы не жаловалась, Володя, — сказала она, — но уж очень обидно! Казалось, приедем в Москву с вакциной, такие дни для нас будут… Может, думали, и похвалят нас хоть немного. И вот все зря… Папу жаль, Вертоградского жаль, да и себя жаль. А то бы я продержалась…
Я подошел к ней и сказал очень мягко:
— Я знаю, Валя, что вы продержались бы.
Она совсем расстроилась и даже всхлипывать стала:
— Еще знаете что поддерживало? Что уж мы-то, те, кто здесь, друг на друга, как на каменную гору… И вдруг — Якимов…
Я не удержался и погладил ее по руке.
— Вы сегодня очень устали, Валечка, — сказал я. — Вам бы отдохнуть, выспаться…
Она усмехнулась, вытерла слезы и сказала:
— Пойду попудрюсь. У меня и пудры осталось дня на два, не больше.
И ушла на кухню.
Меня взволновал разговор с Валей. Очень уж хорошо я помнил, какой она была жизнерадостной девчонкой. Я сел в качалку — должен сказать, на редкость громоздкое это было сооружение, — откинул голову и, покачиваясь, стал думать обо всем, что узнал и увидел сегодня. Но мне не суждено было остаться одному. Сначала спустился Грибков, на этот раз уже без ящиков, — он оставил их наверху, — посмотрел на меня гордо и деловито спросил:
— Качаетесь?
— Качаюсь, — ответил я.
Он опять кивнул головой, пошел к двери, но в дверях остановился, кашлянул и сказал:
— Это я сделал профессору в уважение.
— Хорошая качалка, — ответил я.
«Ну хорошо, — опять размышлял я, — допустим, это не Якимов. Вертоградский? Тогда почему он остался здесь? И куда он девал Якимова? Костров? Ерунда. Валя? Тоже не может быть. Кто-то из отряда? Кто? Раненый из госпиталя? Женщина или старик из хозкоманды? Кто-нибудь из немногих оставшихся бойцов, которые все время стоят на постах или отдыхают в штабе? Нет, пожалуй, всё же Якимов. Будем думать о нем».
Снова и снова представлял я себе позапрошлую ночь. Вот он ходит под окнами, ему надо украсть вакцину. Это он может сделать спокойно и незаметно и утром открыто пройти мимо постов. Допустим, он боится разоблачения. Скажем, он встретил человека, который знал его не как Якимова. Но кого он мог встретить? За эти дни в отряд никого нового не прибыло. Всех старых бойцов он знает давно, и они его знают. Допустим, кто-нибудь застал его за каким-нибудь компрометирующим занятием. Он, скажем, имел скрытый радиоаппарат. Но почему тогда человек, заставший его, не сообщил об этом? Случайных людей здесь нет, и никто не исчезал.
«Нет, — решил я, — украл не Якимов. Надо искать другие варианты, какие угодно, даже самые невероятные».
В это время наверху, где Андрей Николаевич и Вертоградский писали докладную записку, раздались возбужденные голоса. Дверь хлопнула. Я повернул голову. Костров стоял на площадке; он держал в руках листок бумаги, и по лицу его я видел, что старик очень взволнован.
— Вы сомневались, Владимир Семенович, — сказал он, — так вот, смотрите: вот письмо от Якимова.
Я вскочил с качалки и помчался по скрипучим ступенькам вверх. Мы чуть не столкнулись с Костровым на середине лестницы; за его спиной виднелось растерянное лицо Вертоградского. Привлеченные шумом и голосами, из кухни выбежали Валя и Петр Сергеевич.
Я схватил бумагу; это был листок, вырванный из блокнота, размером примерно в ладонь. Бумага была клетчатая, оторвана неаккуратно, не по пунктиру. Записка написана карандашом, листок не измят, не согнут, следы карандаша черные — значит, записку не таскали в карманах, очевидно, он лежала на столе или в книге.
Сбежав с лестницы, я подошел к окну. Меня сразу поразили непривычные очертания букв: записка была написана по-немецки, остроугольной, готической прописью. Я примерно переведу ее содержание: