Отец слушал сосредоточенно, сдвинув брови. Но я видел, что ему страшно хочется спать. Он вставал до света и суетился весь день. Постепенно брови его раздвигались: один раз он сразу их поднял и опять опустил, полузакрыв глаза; на скуле появилась выпуклость, словно катался во рту орех, а угол рта и ноздря натянулись… Вдруг он мотнул головой сверху вниз, испугался, сделал необыкновенно внимательные глаза, но, когда я опять взглянул, он уже спокойно спал, опершись на ладонь.
Матушка читала, покачивая головой. Один раз у нее даже слезы появились, и голос стал глухим.
— Ну, вот и рассказ, только я не знаю — каким сделать конец, — и обернулась. Отец всхрапывал в кресле.
Матушка покашляла немного, развернула, свернула и вновь развернула листки и, взяв их за край, разорвала, затем скомкала и швырнула рукопись в угол…
Отец проснулся в испуге, но матушка, презрительно усмехнувшись, прошла мимо него прочь из библиотеки.
— Ну, вот мы с тобой и провинились, — сказал отец, разглаживая на конторке обрывки рукописи, — ну, ничего, я перепишу завтра, вот и все… А правда, хороший рассказ… Только, брат, когда встанешь до света, трудно после полуночи слушать рассказы.
Он запер в конторку рукопись, взял меня за руку, и мы пошли через коридор в спальню к матушке.
Около двери постояли; отец погрозил мне пальцем и постучался, но в спальне никого не оказалось…
Мы обошли залу, столовую, заглянули в чулан и под лестницу…
— Вот тоже голова с мозгами, — воскликнул отец, — мать же в гостиной у Логутки! — И когда мы осторожно туда заглянули — увидели матушку, стоящую перед диваном, в лунном свете.
— А мы пришли прощенья просить, — сказал отец, держа меня перед собой за плечи, — нам рассказ очень понравился.
— Тише, — прошептала матушка, — он умер.
Барон*
Ветер разгулялся над Киевом; мокрые облака неслись по крышам, цеплялись за шумящие хлесткими ветвями тополя и, разорванные, скатывались с гор в мутный Днепр.
По взбаламученной реке гнало жгутами пену, у берега качались баржи, и с той стороны красный пароходик, пересекая течение, нырял и дымил, словно из последних сил.
И по всему Заднепровью — над полями, лесными кущами и зыбкими озерами — шли низкие облака, сваливаясь у края земли в тяжкие серые вороха.
Всего сильнее дул ветер на ротонду городского сада, сбивал с ног редких прохожих, лепил одежду, гнул шляпы, подхваченные рукой, раскачивал на высоких столбах фонари, а гимназисту, глядящему в бинокль, врезал в щеки резинку от картуза и, залетев в рукава, надул пальто горбом.
— Исторический ландшафт, — сказал гимназист и, спрятав бинокль, вынул из футляра фотографический аппарат и стал наводить.
В это время между его прищуренными глазами и ландшафтом прошел худой и высокий человек, одетый странно.
Длинные ноги его были обернуты онучами и обуты в поршни, зеленые штаны по коленям заплатаны; верблюжья короткая куртка сидела коробом, до того была стара; на впалой груди перекрещивались ремни, держа за спиной ягдташ, патронную сумку, ружье и мешок; зябкие руки засунуты в карманы; плечи покатые, а на длинной шее сидела необычайно красивая голова — римская и спокойная, хотя на ней и был надет рыжий котелок с петушиным пером на затылке.
— Ах, чтоб тебя, — проворчал гимназист и, продолжая нажимать грушу, испортил исторический ландшафт, сняв на нем странную фигуру охотника, который, перевалясь через балюстраду, принялся спускаться по косогору вниз к реке.
Затем гимназист повернулся спиною к ветру и пошел из сада и в тот же день поехал далее.
Пленку же с изображением забавного человека проявил только через месяц, отпечатал и наклеил в альбом.
Ничего нет нуднее в деревне, как последний час перед ужином… Хозяйка, прислушиваясь к звону тарелок, вдруг перестает понимать гостя и, пробормотав что-то, уходит, вдалеке хлопнув дверью, откуда доносится кухонный запах. Гость не знает, что ожидает его, когда скажут «пожалуйте», и у него сосет… Ламп еще не зажигали; хозяин, сидя на стуле, спиной к окну, пробует и так и этак облегчить ожидание, выхваляя новую сеялку; собака под хозяйским стулом чешется; другой гость — помоложе, облокотясь о пианино, глядит на хозяйскую дочку, которая нажимает пальцем все одну клавишу; третий гость ходит вдоль стенки, — он уже и наговорился, и накурился, а теперь, переставляя ноги, думает: «Сеялки-то сеялками, а это что же, братец, ужинать не дают?» И, наконец, наступает молчание, которое должна использовать хозяйка, раскрыв двери и говоря: «Пожалуйте, чем бог послал…»
«Знаем мы, чем бог тебя посылает», — подумает каждый из гостей и, хлопнув себя по коленкам, встанет и войдет в столовую…
Упусти эту минуту хозяйка, дай гостям переголодать — пропал и ужин и разговор за ним. Но в этот вечер вовремя были открыты двери, и гости, потеснясь, вовремя обсели стол.
Хозяин, Викентий Андреевич Бабычев — отец того гимназиста, — поместился в конце; два гостя с боков его, третий — помоложе, трогая усы, сел около хозяйской дочки, и остался седьмой пустой прибор, взглянув на который хозяйка приказала горничной: «Поди позови паныча». Так, с легким потиранием рук, начался ужин; пошли кругом соусники, судки и графинчики; от яркого света лампы белый стол словно ожил и все стало вкуснее, и, наконец, явился гимназист, сунул под себя альбом с фотографиями и поморщился на свет…
— Ну что, окончил наклеивать? — спросила его сестра. — Фу, хоть бы ты вымыл руки.
— Окончил, да не покажу, — ответил гимназист, — это гидрохинон, не отмывается…
— Он у нас отлично учится, — молвила хозяйка.
— И, знаете, прекрасный фотограф! — воскликнул хозяин.
Гости подивились; гимназист, не обращая внимания, продолжал есть, сидя на альбоме, и ужин сделался еще более приятным оттого, что за спиной хозяина запылали дрова в очаге, осветив штукатуренные стены и потолок…
От еды, вина и тепла гости в конце ужина сидели уже боком — время для рассказывания занимательных историй; но все знали друг друга наизусть, и хозяйская дочка чувствовала уже некоторое свинство, поэтому, бросив катышком в брата, она сказала:
— Покажи альбом, не съедим же мы его, право.
— Вот, вот, — воскликнул Бабычев, — давай, давай его сюда, поросенок!
И альбом с фотографиями пошел по рукам… Один гость говорил:
— Приятно, знаете ли, потом будет посмотреть. Другой только удерживал зевоту; а Бабычев надел очки и, хваля все подряд, вдруг отнес альбом на вытянутой руке, вгляделся и, ударив по столу, воскликнул:
— Что за черт! Господа, ведь это барон, честное слово, — что, я слепой? Каким же он чертом сюда попал?.. Ведь я думал, его и в живых-то нет!..
И Бабычев, радуясь случаю, отодвинул стул и принялся рассказывать.
— Извольте посмотреть на фигуру — длинный, как жердь, худущий, а курточку эту на нем я знаю уж пятнадцать лет; в ней пять карманов: два для дроби, один для пыжей, четвертый для пистонов, а в этом записная книжка, — что в ней написано, никто не читал, но, должно быть, очень интересное… Появилась фигура эта в наших местах давно, и сразу прозвали его «бароном», потому что происхождения был