— А я говорю — иди, — проворчал Сатурнов.
— При этом ты должен держаться как можно скромнее, — не замечая, продолжал Белокопытов, — будто ты сам не понимаешь, что написал, только благодаря нам помещен в ноябрьской книжке и прославлен. Вообще предоставь все дело мне и поступай, как я скажу. А если не хочешь, дело твое. Только при этом условии я берусь тебя устроить, — окончил он с раздражением, выбежал в переднюю и появился уже одетый, в пальто и в цилиндре.
Сатурнов, глядя на него из-за бутылки, проговорил:
— Она вчера у Сергея Буркина опять купила этюд.
— Ты грязный фат! — крикнул Белокопытов.
— О тебе был разговор!
— Какой разговор?
— Да что ты больно форсишь, на форс много бьешь, Валентина Васильевна сказала.
— Ну, хорошо, форшу, а что Буркин сказал?
— Буркни сказал, писать надо лучше. А то, стукнешь ногтем по полотну, краска сыплется, наспех готовишь. Дешевка.
— У меня сыплется краска? Ты видел? — Белокопытов сейчас же выкатил мольберт, повернул его и стукнул по начатому полотну. — У меня краска на кроликовом клею. Я теперь, знаю, откуда идут эти слухи. Это ты на голом желатине пишешь.
— Врешь, — ответил Сатурнов, — ты мою кухню не видел. Я тебе носа туда сунуть не дам. И все ты форсишь, и все ты политикой занимаешься. Чемберлен! Картины нужно хорошие писать, а твоя махинации лыком шиты. — Он большим пальцем ткнул на Егора Ивановича. — Человеку в гости идти не велит. Просто на стороне досадно…
— Слушай, я тебя побью, — сказал Белокопытов. Друзья замолчали. Сатурнов вылез из-за стола и, ворча про себя, надвинул большую шляпу на глаза, влез в теплое пальто с оторванными пуговицами и вышел. Вышли за ним Егор Иванович и Белокопытов, пожелавший перед сном подышать студеным ветром. Всю дорогу до набережной он не выпускал руки Абозова, точно боялся, как бы тот не остался наедине с Александром Алексеевичем. Сатурнов, помахивая тростью, шел впереди слишком твердыми для трезвого человека шагами. У каменного сфинкса все трое остановились. Белокопытов сел на гранитный барьер, под которым внизу тяжело плескалась вода. Ветер раскачивал электрическое солнце высоко над головой, и свет его, призрачный и голубоватый, скользил по мостовой. Мимо Академии шел ночной сторож. В разведенный мост пролезала чухонская лайба, шипел и дымил тащивший ее пароходик.
— Самое умное, Егор, если ты сейчас пойдешь спать, — проговорил Белокопытов, — в субботу мы встретимся у Валентины Васильевны. Повесть завтра передам кому нужно, ответ будет через неделю. Прощай.
Егор Иванович, осторожно вздохнув, пожал руки и пошел вдоль набережной к Дворцовому мосту. Мокрым ветром донесло до него обрывки слов: «Ты предатель, предатель, ты пьян, ты не смеешь так поступать…» Он обернулся и видел, как Белокопытов вырвал у Сатурнова трость, швырнул ее в Неву и продолжал что-то кричать ему, грозя пальцем.
Николаю Александровичу Белокопытову предстоял сложный день. Проснувшись с головною болью, он прибирал мастерскую до двух часов, затем вскипятил воду, тщательно выбрился, припудрил опухшее немного лицо и принялся выбирать жилет, остановившись на замшевом с перламутровыми пуговками.
Одевшись, оглянул себя в трюмо и, чтобы платье лежало свободно, с особым «неуловимым каше», присел три раза и сильно встряхнулся.
Цилиндр растрепало вчерашним ветром. Николай Александрович погрел над спиртовкой руку, чтобы она вспотела, провел ею по ворсу цилиндра и вытер его шелковым платком. После этого, закурив неконченную еще вчера сигару, сунул в карман рукопись Абозова и, довольный собой, взволнованный радостно всем, что предстояло ему сегодня, поехал в редакцию «Дэлоса».
У редакции был свой отдельный вход. На дубовой двери прибита маленькая медная карточка: «Дэлос», прием 3–5. Лакей, ничего не выражая на бритом лице, кроме желания казаться обезьяной, распахнул двери и сказал, что Абрам Семенович и секретарь уже прибыли.
Белокопытов поднялся по старинной мраморной лестнице во второй этаж, как свой человек миновал приемную, где, дожидаясь аудиенции, шагал между окон испитой юноша с оттопыренными ушами, и, постучав, вошел в секретарскую.
Это была комната, где сочетались вкусы Гнилоедова, настроенного мечтательно, в надежде славы и приключений, и деловитого секретаря.
Первая, большая половина была обшита желтым дубом, уставлена американскими полированными столами, креслами, бюро и ящиками для книг. На задней стене, между двух низких колонок, висела бархатная, оливкового цвета портьера со шнурами и бахромой. Она отделяла вторую половину — кабинетик, обитый оливковым штофом с фарфоровыми пуговками. Здесь, по словам Абрама Семеновича, находился «пульс редакции», тайный телефон, не записанный в книге (второй аппарат стоял на бюро секретаря). В расчете на долгие, быть может волнующие разговоры под телефонной трубкой стояла кушетка антилоповой кожи, упав в которую, опершись на локоть, можно созерцать редкостные гравюры и акварели, повешенные на стене.
Секретарь поднял палец, сухой, как карандаш, и сказал «тсс» Николаю Александровичу, который сейчас же за неплотно закрытой портьерой увидел Гнилоедова, лежащего с телефонной трубкой на антилоповой кушетке ничком.
— Я сделаю все, что вы хотите, — говорил Абрам Семенович. — Нет, нет, я уверен, что вкусы наши совпадут…
Он нервно смеялся, не разжимая губ, и вдруг лягнул ногой в светлой панталоне и повторил: «Злая, злая, злая».
За стеной ходил, дожидаясь удара судьбы, унылый юноша; слышался кашель автомобилей; свистел пароходик, пробегая по Фонтанке в Неву; секретарь надписывал адреса на проспектах.
Николай Александрович никогда не обдумывал заранее ни слов своих, ни поступков. Он намечал только их главное направление, предоставляя все остальное наитию, которое придет в нужную минуту. Так и сейчас он пускал колечки дыма, прислушивался к телефонной беседе за портьерой и, лукаво прищурясь, разглядывал золото на потолке, повторяя: «Вкусы наши совпадут, совпадут, совпадут». Но когда звякнула трубка и появился Абрам Семенович, стараясь придать круглому своему лицу равнодушие и значительность, необходимую для издателя такого ответственного органа, Белокопытов привстал в кресле, кончиками пальцев пожал Гнилоедову мягкую руку и, вновь откинувшись, сказал:
— Боже мой, на вас лица нет! Вы нездоровы, Абрам Семенович?
Гнилоедов опешил.
— Нет. А что? — и невольно схватился рукою за пульс.
Тогда Белокопытов продолжал уже совсем беспечным голосом:
— У вас было озабоченное лицо. Я ошибся… Заботы, заботы; мы же не общественники, правда. Я забежал сюда, как в клуб. Вы не могли выбрать лучшего места для редакции. Невский и Летний сад. Вы любите Невский? В четыре часа пропасть хорошеньких глазок, носиков и шляпок. На меня это действует, как стакан шабли. Нынешней весной, решено, в Летнем саду от трех до пяти будет собираться высшее общество, как в сороковые годы. Возрождение старого Петрограда. Как хорошо, что часы редакции совпадают. Я уверяю, «Дэлос» будут посещать аристократы, как изысканный клуб. В апреле начните афтернон-ти,[4] мой совет! Знаете, чего вам не хватает? Женской руки. Здесь не чувствуется присутствие прекрасной дамы.
— То клуб, а то редакция, есть разница, — пробормотал Абрам Семенович, соображая, куда это клонит Белокопытов.
— Абрам Семенович, вы слишком серьезны, вы сухарь, вы социал-демократ. Ха, ха! Не сердитесь. Я вам передал не мое мнение, а то, что говорят в Петрограде. Валентина Васильевна вчера была у меня и болтала о вас, о редакции, обо всем на свете целый час. Словом, мы посплетничали…
Белокопытов принялся раскуривать новую сигару и из-под длинных ресниц видел, как глядит на него Абрам Семенович, с недоумением открыв немного рот.