— Неужели нельзя что-нибудь сделать, чтобы мы могли остаться здесь? — спросила самая пожилая из дам.
Утром она приказала садовнику выкапывать розы.
Дрожь сотрясла их сны. Тот же фон Гётцен, который купил особняк в Баварии, ведомый непонятным беспокойством, поехал в городок и обнаружил, что там царит страшная сумятица. Люди укладывали пожитки на подводы и грузовики и устремлялись на запад по единственной дороге между вершинами гор. Еще не было видно никаких преследователей, но их присутствие ощущалось в воздухе. Оно уже начинало заполнять улочки на берегу реки чуждым, неприятным для слуха звуком — то ли гудением, то ли глухим грохотом. Первый раз в жизни у фон Гётцена разболелась голова. Он зашел в аптеку и попросил таблетки.
— Это ужасно, — сказал он.
— Мы остаемся, — ответил на это аптекарь и предложил воспользоваться его машиной, черной быстроходной «ДКВ» с обтекаемыми лоснящимися крыльями, с рулем, которым пользовались так редко, что на нем еще сохранились следы фабричной упаковки. Кожаные кресла даже не успели привыкнуть к форме тела хозяев.
— Ну что вы, это же новая машина. Я не вправе ее одалживать.
— Не беспокойтесь, пожалуйста. Отдадите, когда вернетесь.
Фон Гётцен принялся искать в карманах, что можно было бы оставить в залог — охранную грамоту, подтверждение, что сделка будет честная, но ничего ценного не нашел. Он с сожалением взглянул на фамильный перстень фон Гётценов — оправленный в белое золото огромный рубин, на котором был выгравирован герб: лихой конь-качалка на фоне лангобардских лилий. Он снял его с пальца и положил на аптечный прилавок.
Возвращаясь во дворец, он заметил с горы, что на внутреннем дворе стоят военные машины. Барону стало ясно, что солдаты конфискуют машину, как только ее увидят. Попросят любезно и вежливо, а потом добавят, что это приказ. А потому он свернул с дороги на луг, затем въехал в буковый лес по какой-то крутой тропе, на которой едва умещались колеса совсем, впрочем, небольшого «ДКВ». Остановился перед густым еловым перелеском и понял, что дальше уже не поедет. На его гладком молодом лбу выступили капельки пота. Язык с трудом воспроизвел единственное непристойное слово, которое он знал, — «жопа». Потом фон Гётцен отпустил тормоз и загнал машину в ельник. Он не ожидал столь хорошего результата: «ДКВ» исчез, растворился среди буйных еловых ветвей. Черный цвет машины смешался, как в тигле алхимика, с чернотой коры и подлеска. Блестящее лаковое покрытие и стекла отражали лес и таким образом покрывали кузов маскировочной материей, сотканной из картин земли и неба. Утонченное эстетическое чувство фон Гётцена согрело кровь в жилах. До чего же это красиво, подумал фон Гётцен. Мир прекрасен, что бы о нем ни говорили.
Он побежал вниз к дому прямиком через заросли, из-за чего испортил свои английские брюки.
Фон Гётцены сидели в машинах и в грузовике. Прижимали к груди свои любимые дорогие часы, музыкальные шкатулки, ларцы с драгоценностями, фарфоровые соусники, каких уже больше не делают, альбомы с фотографиями, луковицы георгинов и анемонов, копии картин Ватто, атласные подушечки. Еще на одном грузовике — самая ценная мебель, зеркала и книги. Солдаты впрягали чистокровных лошадей из конюшен фон Гётценов в свои орудия. Издалека это выглядело так, словно все собрались на необычную, безумную прогулку. В тучах пыли и выхлопных газов караван двинулся под гору в сторону Вальденбурга.
МОЙ ДВОРЕЦ
Я тоже родилась во дворце. Это был охотничий дворец, переделанный под базу отдыха. В те времена называли его уже не «дворец», а «база». Слово, ассоциировавшееся у меня с пирожным безе, поэтому я представляла себе свой дом как нечто съедобное.
Наверное, когда-то я его опрометчиво съела, потому что теперь он во мне — многоэтажная постройка внутри меня. Форма ее, однако, непостоянна, непредсказуема. Это значит, что дворец живой, что он меняется вместе со мною. Мы живем друг в друге. Он во мне, я — в нем, хотя иногда я чувствую себя в нем гостьей, а порой знаю, что это я — его владелица. Ночью дворец кажется более рельефным, вырисовывается из темноты, зеленовато мерцая. При солнечном свете дворец слишком яркий, поэтому днем становится невидимым, но я по-прежнему ощущаю его в себе.
Его подвалы тянутся лабиринтами; их крохотные оконца выходят на заросшие травой внутренние дворики. В сырых подземных погребах, перегороженных тонкими стенами, лежат груды проросшего картофеля, стоят бочки с солеными огурцами, всеми забытыми, а потому покрывшимися тонким пушком плесени. Я знаю, что подвалы уходят в глубь земли, мне даже кажется, что я знаю ходы, ведущие в подземные пещеры. Поиски их — затея столь же захватывающая, сколь и опасная: можно не найти обратный путь.
Дворец то заселяется, то пустеет. Иногда здесь проходят какие-то научные конгрессы, тогда в него съезжается масса гостей, идут заседания, пышные банкеты. И дворец превращается в гостиницу. Но временами он стоит пустым и даже кажется нежилым. Из него исчезает мебель, в залах сорван паркет, разрушены камины, все лестницы — шаткие, прогнившие — внезапно обваливаются под ногами, открывая неожиданные пропасти. И тогда в заброшенном дворце поселяются животные. Я видела косуль, спящих на кипах картонных коробок, и собак, свернувшихся клубком на выцветших диванах, слышала в пустом коридоре легкую, мягкую поступь кошачьих лап. А также громкий топот на мраморной лестнице, но не смогла догадаться, что это был за зверь.
Первый этаж — это огромный вестибюль, разделенный пополам узорчатой металлической решеткой. Здесь аквариумы моего отца. Зеленоватая вода замедляет течение времени — рыбы двигаются плавно, грациозно. Они что-то говорят, разевают рты, но я их не слышу. Вуалехвосты, эти рыбьи Мэрилин Монро, тянут за собой тюлевые шлейфы, переливающиеся россыпью неоновых огоньков. Аквариумы затеряны среди агав, чьи мясистые острые руки пронзают пространство. Кто-то не удержался и нацарапал на их зеленых листьях свои инициалы. А кто-то: «Я люблю Эву». Агава залечивает эти раны и тем самым увековечивает на своем теле чужие признания. Из вестибюля можно пройти в библиотеку. Среди сотен, а то и тысяч книг, обернутых в серую бумагу с номером на корешке, где-то стоит первая книжка, которую я прочитала: плотный увесистый том, густо заполненный буквами, параллели ведущих в неведомое тропинок, предвкушение новых открытий, новых миров. Страницы книги искушали мои глаза, переманивали мой взгляд с неба, верхушек деревьев, поверхности пруда, изломов пространства между деревьями на маленький прямоугольник перед носом, где в любой миг могло разыграться действо.
На второй этаж ведет широкая лестница, застланная ковровой дорожкой. Наверху — спальни и два лекционных зала. А может быть, бальных? Их паркет помнит всевозможные танцевальные па. Во втором зале, там, где выход на террасу и в парк, высится огромный камин с зеркалом. Огонь в нем разводят раз в год, в День поминовения усопших[24]. Я могу взобраться по мраморным колоннам и встать перед зеркалом, которое столь велико, что отражает меня в полный рост, а еще весь зал и террасу, и парк. Прежде чем мне стало известно все о зеркалах, я поняла, что благодаря им можно попасть в другую часть дворца, ту, что всеми забыта. Там — узкие проходы, пробитые в камне, галереи и глубокие внутренние дворы. Я обнаружила там беспорядочно расставленные скульптуры. Разумеется, они и должны были здесь оказаться. В изгнании. Их эстетика неприемлема даже для самых чудаковатых почитателей искусства — это грубо отесанные изваяния полулюдей, полуживотных. Их омывают дожди и лишают четкости форм.
Над последними этажами, невысокими и душными — чердак. Я помню лестницу, ведущую туда: вначале широкая, с резными балясинами и отполированными до блеска перилами, она затем делает резкий поворот в воздухе и сменяется узкими прогнившими ступенями. Надо идти ближе к стене, прижимаясь к ее гладкой поверхности, чтобы нога вдруг не застряла в дыре.
Чердак огромный. Деревянный пол покрыт пылью. Толстый ее слой покоится на всех находящихся здесь предметах, так что самые маленькие превращаются в загадочные серые кучки — крохотный засохший огрызок яблока становится аккуратной пушистой выпуклостью; лежащая палка от швабры образует