его сути. Что можно знать, что написано, но не понимать этого. Он замирал с пером в руке, а его мысли не могли отделиться от того, во что как раз проникли.
Кюммернис писала:
«Мне представлялось, что я — инкрустированная шкатулка. Я открывала крышечку, а там еще одна шкатулка, вся из кораллов, а в ней еще иная, вся из перламутра. И так я нетерпеливо открывала себя самое, не зная еще, к чему это приведет, и наконец в самой маленькой шкатулке, в крохотной коробочке, на дне всех остальных, моему взору открылся Твой лик, живой и яркий. Я немедленно защелкнула все запоры, чтобы Тебя в себе не потерять, и с той поры живу в согласии с собой и даже полюбила себя, ибо ношу Тебя в себе.
Ничто, носящее Тебя в себе, не может быть ничтожным, значит, и я не ничтожна.
Я навсегда беременна Тобой так же, как и иные существа носят Тебя в себе, но не ведают об этом».
Подойдя в своем повествовании о святой к моменту, когда Кюммернис убежала в монастырь от своего жениха, Пасхалис почувствовал такое возбуждение, что нарушил последовательность и приступил к описанию завершающих событий: заточению в темницу и распятию на кресте. Он обходился без сна и без пищи. Ночи были жаркие, поэтому он не мерз. Только сводило пальцы и ломило спину.
Теперь он видел Кюммернис так отчетливо, как будто бы ее знал. Как будто она была той монахиней, которая присматривает за коровами, либо той, которая приносит ему еду. Она была высокая, но худая, с большими руками и ногами, как у настоятельницы. С густыми каштановыми волосами, заплетенными в косы и уложенными на голове. Ее белые груди были безупречно округлы. Говорила она быстро и резко.
И потом Кюммернис приснилась ему такой, какой он ее создал. Пасхалис встретил ее в каких-то коридорах, которые отчасти напоминали и этот, и тот монастыри. Она несла какую-то посуду, а когда он приблизился к ней, протянула ему кружку. Опорожнив ее, он понял, что совершил ошибку, что выпил огонь. Кюммернис таинственно улыбнулась и вдруг поцеловала его в губы. Он подумал в том сне, что сейчас, должно быть, умрет, что огонь уже начал действовать и что нет ему никакого спасения. И почувствовал себя одиноким и ничьим.
Когда на следующее утро пришла настоятельница, Пасхалис рассказал ей об этом сне, а она нежно прижала его к шершавому платью. «У тебя отросли волосы, сынок, — сказала и накрутила на палец черный локон. — Уже прикрывают уши. Ты становишься похож на девушку».
Завершив все обряды, мать-настоятельница отвела его в сад. Пасхалис опьянел от запахов и теплого воздуха. Уже цвели розы и белые лилии. Тщательно прополотые гряды целебных трав и овощей образовывали несложный орнамент меж яблонь и груш. Настоятельница с улыбкой поглядывала на юношу, в своей серой рубахе и босиком в упоении бродившего среди цветов. Вдруг она сорвала листок мяты и растерла его в пальцах. «Если бы не… — она остановилась на краю этих слов, — я могла бы тебя усыновить», — закончила она. «Скорее, удочерить», — поправил ее инок.
Под конец июня Пасхалис написал последнее предложение «Жития Кюммернис из Шёнау». Еще месяц ушел на завершение и копирование «Tristia» и «Hilaria».
Настоятельница же написала длинное письмо епископу в Глац, и в скором времени Пасхалису предстояло отправиться с возложенной на него миссией. Его сутана была выстирана и заштопана. Она, должно быть, подсела (или он сам вырос), потому что не доходила даже до щиколоток. Юноша получил новые сандалии и кожаную наплечную суму.
«В пути тебя ожидает много приключений, а возможно, и соблазнов. Страна охвачена смутой…» Пасхалис закивал, полагая, что монахиня сейчас начнет наставлять его совсем так, как это делала мать, но она произнесла странную фразу: «Иди лишь на те приключения, которые покажутся тебе достойными того». Он взглянул на нее крайне удивленный. Настоятельница крепко прижала юношу к груди и долго гладила по волосам. Тот деликатно высвободился из объятий и поцеловал руку монахини. Ее губы слегка коснулись его лба, и он почувствовал щекочущее прикосновение пушка над ее верхней губой. «Господь привел меня к тебе», — сказал он. «Ступай с Богом, сынок».
Пасхалис отправился в путь на следующий день на рассвете; ступив за ворота монастыря, он сразу же погрузился в летнее утреннее марево, сквозь которое едва просвечивало солнце, словно было всего лишь луной — до такой степени туман поглощал всю его силу. Монах двинулся в сторону гор, непрестанно поднимаясь все выше и выше, и наконец вынырнул из туманной мглы и увидел ярко-зеленые склоны и ослепительно голубое небо. В его суме лежали две книги — писание Кюммернис и оправленное в деревянный переплет «Житие». Внезапно он ощутил прилив бодрости и счастья.
Перед ним поднимались горы, странные и плоские, словно вершины им острыми гигантскими ножами срезали Великаны. Они возвышались над землей, как руины замков Великанов, обращающиеся в прах свидетельства былого могущества. Пасхалис знал, что есть другая, окольная дорога, которая, обогнув кряж удобной дугой, ведет через Нойроде в Глац, но, поколебавшись с минуту, зашагал прямо к этим плоским громадным вершинам.
АЛЛЕРГИЯ НА ТРАВЫ
Когда цвели травы, нас обоих донимал сенной насморк: распухали носы и слезились глаза — так мы с Р. оплакивали гектары лугов и поросших травами пустошей. И не было в доме такого места, где можно было бы укрыться от невидимых частиц пыльцы, разве что в темном, самом глубоком подвале, где всегда струится вода. Приходилось сидеть там до обеда, больше нам негде было спрятаться. В городе все было иначе, там всегда можно закупорить окна и не выходить из дома. В городе глаза знали траву только издалека, да и то она была подстрижена, и городская служба озеленения не допускала ее цветения. Ступни ног знали землю только по футбольному полю и по тем маленьким скверикам, куда после работы выводят собак. Можно было не обращать внимания на цветение трав, можно было вообще о них не думать. Здесь же с прошлого года травы забрались на террасу и захватили узкие полоски земли между кирпичами, они вторглись также в мой сад и поглотили ирисы.
Р. выходил с косой и решительно срезал травы под самый корень. Когда они падали, их пушистые метелочки скользили у него по ногам, и на коже оставался четкий красноватый след, который позже сменялся мелкой сыпью. Это значит, что такие люди, как мы, не могут безнаказанно убивать травы. Травы объявили нам войну. Я говорила: мы здесь чужаки. Но Р. утверждал, что все в порядке, что это жертва, которую наши тела приносят лугам. Благодаря ей травы узнают о нашем существовании. Если бы они не могли причинить нам вреда, мы для них остались бы незамеченными и непонятными. Вот тогда бы мы были чужими, как души умерших, которые разгуливают среди живых, но поскольку живым не удастся их чем- нибудь ранить, говорят, что эти души не существуют.
ФРАНЦ ФРОСТ
Франц Фрост любил ходить в храм по одной особой причине. У них с женой были там свои места: он садился справа, с другими мужчинами, она — слева. Церковь делила их семью, супруги посматривали друг на друга с противоположных сторон нефа, переглядывались. Жена проверяла, хорошо ли сидит на нем выходной пиджак, а он с гордостью и восхищением взирал на ее замысловатую прическу, состоящую сплошь из локонов и шпилек, прическу, которую она сооружала в спальне перед зеркалом в молчании, среди аромата фиалковых духов, лаванды и накрахмаленного белья. Позже, во время богослужения, когда люди мелодично подхватывали запев священника, взгляд Франца перебирался с головы жены на другие предметы, те, что больше всего интересовали его в храме. Например, как изготовлены скамьи, как мастерски придумано крепление штифтами, соединявшими сиденья и спинки совершенно неприметно для глаз. Восхищали его и металлические дощечки с выгравированной фамилией. Болты на них имели полукруглые головки: пальцу было приятно прикасаться к их прохладной выпуклой поверхности. Даже тогда,