— Караул у ваших женок поставили, стерегут. На торг за покупками ходят с приказными ярыжками.
— Понятно, — отозвался чуть слышно Матвей, пожав руку смелому отроку, — будет какая оказия, шепни им, что пытаны мы, но, как видишь, живы-здоровы, пусть и они не переживают за нас.
Митроха отошел от стола, громко сказал:
— Ешьте. Посуду заберу поутру, когда завтрак принесу на всю вашу дружную и голодную братию!
Едва дверь за отроком закрылась, казаки и удрученные провалом их замысла литвины присунулись к столу, расселись поплотнее. Князь Андрей взял в руки странный узелок, оставленный Митрохой, осторожно развязал, от удивления даже присвистнул тихонько, розовые губы под каштановыми усами растянулись в улыбке.
— Ай да матушка Аринушка, ай да умница! Она сготовила это снадобье на бараньем жиру лечить ваши спины после пытки батогами. Быстро едим кашу, растелешайтесь по пояс и будем натираться, пока рваное место не покрылось твердыми корочками болячек!
Ужинали молча, при слабом потрескивании фитиля в масляном светильнике, который все-таки выпросили днями у дьяка Ивана себе в губную избу, потом князь Андрей сноровисто врачевал казакам и стрельцам спины и плечи, уложил их на матрасы голыми по пояс, чтобы одеждой не тревожить битые места. Сам присел у стола и глядя на подавленных пытками казаков и стрельцов, вздохнул, с надеждой в душе помечтал вслух:
— Кабы сыскался около царя Федора Ивановича разумный советник, вразумил бы ему истину, что от побития Уруса куда сколько пользы добыто русскому люду, что ваши прежние набеги на ногайских послов не в сравнение по своей вине!
— Да мы самих послов и кулаком не тронули! Ратников при них, которые за сабли схватились, тех били, скарб брали, а послы живы на Москву пришли, — лежа на животе проговорил Тимоха Приемыш. — Может, и зря не побили, теперь некому было бы на нас воеводе пальцем тыкать да уличать в прежде бывших делах.
— Как знать, братцы, — не без надежды на лучшее проговорил атаман Матвей, — помните любимую присказку нашего батьки Ермака Тимофеевича: «Господь добр, да черт проказлив!» Может, и царь Федор, невзирая на проказливых бояр у трона, зачтет нам ратные победы как добрый поступок! Не хочется думать, что мы у господа в постылых пасынках! А пока надо набираться терпения, молить господа, чтобы воля государя к нам была ласковой!
— Аминь! — не сговариваясь, разом выдохнули казаки, переглянулись и, не сдержавшись, рассмеялись, облегчая душу этим добрым знамением.
Эпилог
I
В тесноватой прихожей приказной избы тучный и розовощекий государев посол Федор Гурьев в распахнутом тулупе с алой бархатной подкладкой с разрешения дьяка Ивана Стрешнева наговаривал писарю Семке важное послание самому царю Федору Ивановичу. Отрок сиял от радости голубыми глазами — нынешние важные дела на Самаре уже который раз не обходятся без его старания писать о них самому государю!
— Пиши, Семка, слов не опуская и не переиначивая, сам опосля проверю, прежде чем отсылать на Москву! Напишешь без помарок — будет тебе серебряная новгородка на пряники! Готов ли?
— Готов, батюшка посол Федор, готов. Говори, — и от нетерпения, незаметно для посла под столом почесал правой ногой левую икру, ловко скинув просторные валенки, чтобы ноги не прели в жаркой комнате.
— Начнем так: «Государю царю великому князю Федору Ивановичу всея Русии холопы твои государевы Федька Гурьев да Иванец Страхов да Ратоец Норов челом бьют. Посланы мы, государь, в ногаи, замерзли суда наши в розни и зазимовали по той причине мы и ногайские послы с нами вместе, как снеслися с судов в зиму ниже Самарского городка двадцать верст в Шелехмецких горах…» — посол насупил заросшие брови, склонил голову влево, отчего длинная густая борода передвинулась к правому плечу; внимательно наблюдал, как румяный писарь Семка старательно выписывает каждое слово.
— Написал? Теперь далее пиши так: «Писал, государь, к нам марта в девятнадцатый день твой государев воевода князь Григорий Осифович Засекин из Самарского городка, что тебе государю изменили служилые люди, которые на твоей государевой службе в Самарском городе, сговоряся с казачьими атаманами, которые переиманы в твоей государевой опале с Матюшею Мещеряком да с Тимохою Приемышем и с их товарищи…» — Федор Гурьев толстопалой рукой охватил деревянную кружку, поднес к губам и жадно отпил несколько крупных глотков свекольного кваса, который был налит в отпотевший облитой кувшин. — Хорошо утробе, — бросил он со смехом и продолжил наговаривать послание дальше: — Пиши, Семка, так: «А в расспросе, государь, и на пытке твоему государеву воеводе князю Григорию Осифовичу Засекину сказали атаманы и литва, что послали весть на Волгу на Увек и на Яик к атаманам и к их товарищам и велели быть всем нынешнего 95 году[45] к твоему государеву городу к Самарскому на Олексеев день человека Божия или на Благовещеньев день, а не будет на те сроки, то плыть им, когда вода располица, да воеводу и всех людей побить и город жжечь, и пришед в Шелехмецкие горы и нас, холопей твоих и ногайских послов побить и казну твою целиком себе взять…»
— Страхи небесные, — прошептал чуть слышно Семка, не переставая скрипеть пером.
— Истинно речешь, отрок, было нам отчего на божии иконы день и ночь молиться во спасение, — невольно поддакнул государев посол писарю, который прикусил кончик языка редкими передними зубами и продолжал писать. — Пиши далее: «И князь Григорий, государь, велел нам быть в городе с твоею государевою казною и с ногайскими послами. И мы тотчас пришли с ногайскими послами и твою государеву казну на себе перенесли в город. А мы, государь, и ногайские послы свою рухлядь носим в город. Да ногайским же послам князь Григорий дал рухлядь возить двадцать стрельцов, да всех улусов многие татарове из зимовья не идут в город. А князь Григорий, государь, послал к татарам в зимовье сына боярского, да двадцать человек стрельцов, да десять человек литвы для их бережения…» — Посол Федор Гурьев умолк, остановился около писаря, волосатыми кулаками упершись в столешницу без скатерти. — Дописал? Ну а теперь, Семка, перекрестившись, напишем наиважнейшее. Пиши, отрок, да не затрясется твоя рука, как тряслась душа, когда своими очами видел все это недавно бывшее. Готов?
— Готов, батюшка посол Федор. Воистину, тряслась моя душа от страха и жалости к человекам. Да и было отчего, батюшка посол, попервой такое свершилось в нашем городе! А сколь женок с воплями на грязь повалились, когда Петрушка столбцы повышибал из-под казаков! Сказывали, что были там обе женки казацкие, атамана Матюшки да есаула Ортюхи. Так их без памяти сердобольные мужики домой на руках снесли вместе с десятником Игнатом Ворчило — в его доме те казачки проживают… Горе, ох и горе бабам теперь!
— Еще насмотришься, Семка, на казни и на людское горе. Ибо сказано в Святом Писании, что воздастся нам по делам нашим. Пиши, малость уже осталось: «Писал ты, государь, в новый город в Самарский к воеводе ко князю Григорию Засекину с сыном боярским с Постником с Косяговским, а и нам, холопам твоим писал с толмачом служилым Зиньгилдеем Исеневым. А в том указе ты, государь, Матюшку Мещеряка да Тимоху Приемыша да иных их товарищей пущих велел казнити перед ними, послами ногайскими, смертною казнию. И князь Григорий велел повесить пяти человек — Матюшу Мещеряка, да Тимоху Приемыша, да Иванка Камышника, да двух товарищей с ними пущих». — Написал? Ишь, рука-то подрагивает, Семка. Ну ништо, все в жизни бывает, радость с горем вперемешку живут, бок о бок!
— Дописал, батюшка посол. Неужто так виноваты были атаманы? Ведь был государев указ о милости к ним, когда звали в Самару на государеву службу? Что же случилось после того?
— А то случилось, любопытный отрок, что когда стали у казаков отымать рухлядь, добытую в налетах на ногайские улусы, казаки вступили в словесную брань. Говорили, что это государь Иван Васильевич да государь Федор Иванович посылали их воевать ногаев и мстить за их воровские набеги на русские окраины.
— Но такое ведь было! — не сдержав удивления, прошептал Семка, боязливо зыркнув на закрытую дверь, за которой князь Григорий уже который час о чем-то говорил с приставом Маматовым, которому велено оберегать сосланного в Самару князя Андрея Шуйского.
— Многое, Семка, чего было на этом свете, да не о всем можно в иной неурочный час громко кричать! Уразумел? Язык не долог, да до пеньковой веревки вмиг может довести. А еще в вину государь поставил атаману и казакам то, что они ослушались его указа идти в Сибирь с воеводой Василием Сукиным, а самовольно оставили государеву службу и сошли на Яик, умножив тем воровское казацкое скопище. Мотай на уши, отрок, покудова усы не отросли!
— Мотаю, батюшка посол Федор! Мотаю, — прошептал писарь и троекратно перекрестился дрожащей рукой: видел он, когда вешали на Самаре казаков, видел горем убитых женок и теперь, вспомнив об этом, почувствовал, как подступающие к глазам слезы больно начали жечь натруженные веки.
— Вот здесь ваших казаков и похоронили. — Рыжебородый стрелецкий десятник Игнат Ворчило неспешно раздвинул густые зеленые ветки бузины и первым шагнул в яркую траву небольшой поляны на правом берегу глубокого оврага, за которым от его откоса начиналась густая, мало еще хоженная дубрава. Овраг нижним концом выходил к обрывистому берегу, где за широкой полосой песка текла наполненная талыми водами могучая Волга. На поляне среди поднявшейся уже по весне буйной зелени бугрилась черная земля, над которой кособоко торчал простенький деревянный крест. Марфа, Зульфия и Маняша, каждая с укутанным в одеяльце ребенком на руках, бережно ступая по траве, чтобы не упасть, подошли к могильному холмику, опустились на колени и склонили укутанные черными платками головы, не скрывая и не сдерживая горьких слез. Над ними сгорбился сутулый Наум Коваль, всего с неделю назад прибежавший в Самару из ногайского плена. Только один Игнат Ворчило знал, что Наум был послан атаманом Матвеем на Яик, но в степи был перехвачен ногайскими всадниками и зиму вынужден был прожить в плену под охраной. И лишь прибытие из Самары ногайского и московского посольств да просьба Федора Гурьева помогли старому промысловику освободиться из неволи, побывать в Кош-Яике и там рассказать атаманам о страшной казни, учиненной по указу царя Федора Ивановича над Матвеем Мещеряком и его товарищами. Сам он узнал об этом от посла Федора Гурьева.
— Говорил я Матвею, — смахнув слезу с глаз, ворчал старый атаман Богдан Барбоша, — говорил, что нет у казаков веры ни царю, ни боярам московским! Такого атамана променяли на никчемную посольскую рухлядь, а! Он вместе с Ермаком Тимофеевичем царству Московскому Сибирью поклонился, ногайскому хану Урусу крылья своей саблей подрубил так, что у того теперь только и разговоры о мире с Москвою, а ему в награду вместе богатства — петля пеньковая! Я очень жалею, что не уведомились мы вовремя, всенепременно поспешили бы к атаману на выручку.
Перед тем, как покинуть Кош-Яик, виделся Наум и с бывшим литовским стрелецким головой Симеоном Кольцовым. Бежав из Самары со своими стрельцами-литвинами, Симеон не рискнул в зиму идти снежной степью на Яик. Они поднялись левобережьем Волги и на берегу небольшой реки в укромном месте, использовав просторный сруб местных промысловиков, которые летом ловили в здешних затонах белорыбицу и осетров, поставили временный стан, обнесли его немудреным в лед вставленным частоколом — долбить мерзлую землю было нечем, да и не с руки. Зиму перебились рыбной ловлей, охотой на диких коз, а единожды прибрали к рукам небольшой санный обоз с хлебным и иным припасом, который шел из Нижнего Новгорода к Самаре и Астрахани. Служилых людей не тронули, взяли у них оружие, а десяток холопов, бывших при обозе, охотно ушли в ватагу нового атамана Семейки Кольцова. С этими людьми по весне он и пробрался мимо ногайских улусов в Кош-Яик…
— Крест мы подправим, могилу уберем, как малость сырая земля осядет и просохнет, — пообещал Наум. Он встал на колени и нежно погладил дрожащими, большими ладонями поочередно головы рыдающих Марфы, Зульфии и Маняши.
— Гляди, мой крошечный Матвеюшка, гляди — здесь лежит твой родитель, храбрый атаман! Глядите и вы, его братики по горю, маленький Ондрюшечка и Еремеюшка, запоминайте