сегодня ночью, но я отказывался, говоря, что зверь не придет в эту ночь, потому что вдоволь, когда мы спали, наелся и сыт.
Охота расстроилась. В деревне на другой же день узнали про нашу охоту и про то, что мы проспали медведя на нашем лабазе, и нам нельзя было глаз показать на улицу, чтобы над нами не смеялись девки. Но ребятишки прониклись к нам уважением и, встречая нас затем с ружьями, говорили:
— Должно, опять на медведя отправляются, скоро притащат его в деревню!
Через неделю, примерно, медведя, действительно, притащили в деревню мертвого; но только он достался не нам, охотникам, а Федоту из соседней деревни, который, прознав про нашу участь горькую, поставил на „стерво“ капкан и попавшего в него зверя добил винтовкой.
Когда я увидел шкуру медведя, действительно громадную, то только поблагодарил судьбу, что он не заслышал нас тогда на лабазе.
ЗА КАРАСЯМИ
Я только что тогда начал путешествовать и, помню, жил один-одинешенек с своею лайкою, с своими инструментами и планами в маленькой зимовке, — скромном деревянном домике на берегу быстрой и многоводной реки Сылвы, которая быстро катила свои светлые воды под самым окном моего кабинета.
Случалось, встанешь ранним утром, подойдешь к окну, а под окном в воде, как ни в чем не бывало, плещется стадо серебристых язей, что-то добывая своим толстым носом у самого берега, или плавают, ныряют утки-нырки, нисколько не думая о присутствии человека. Так и застынешь пред такою картиною, прижмешься к косяку и долго сидишь, наблюдая жизнь этой привольной природы. Ни звука часами со стороны реки, ни движения около одинокого домика, только белый туман медленно поднимается клочьями, только ярко-ярко светит солнце… Поднимется туман, умоется лес мелкими брызгами, и за рекой, саженях в ста расстояния, словно выплывает из-за тумана белый, берестяной чум вогула. Это — летнее жилище моего проводника, вогула Саввы, маленького добродушного старичка, который тоже одиноко живет там за рекой в своем берестяном жилище вместе со своею бойкою внучкою Соломеей. Соломея эта и стряпает, и кормит меня, а старик доставляет мне провизию: то жирных громадных темных карасей, то разную ягоду, грибов и уток.
Бывало, проснешься ранним утром, а на окне моем уж ягода черника к чаю. Чья добрая рука набрала ее, поставила тихонько, чтобы не разбудить меня, не знаешь; но стоит заглянуть за окно на мокрый песок на берегу, а там — или толстые следы старика, или тонкий остренький, маленький след его внучки.
Она редко бывала у меня; но зато, когда приезжала с отцом, то в домике моем пахло настоящими гостями. Сейчас же чаепитие, тотчас же чарка для бедного старичка, страдающего вечно поясницею, и лакомства для внучки.
Но уедут мои веселые гости, отчалит, скроется их лодочка, — и мы снова одни с нашим Лыском.
Это мой телохранитель, верный пес, стоячие уши которого вечно в каком-то прислушивающемся движении, по которому можно сразу угадывать, о чем думает пес и что слышит он подозрительного. Чутье у него было поразительное: стоило только сесть где тетере поблизости на дерево, как Лыско уже поднимался, тихо выскальзывал из комнаты и минуты через две уже лаял, лаял звонким тонким голосом, по которому тоже безошибочно можно было узнать, лает ли он на рябчика, пролетевшего глухаря, или просто подлаивает серую белку. И раз подлаивал, — нужно было обязательно снимать двухстволку и отправляться на охоту, иначе он извел бы вас, пролаяв у дерева весь день, пока не улетит заслушавшаяся его тетеря.
Он был также незаменимым сторожем ночью. Дело в том, что около самого моего домика была тропа медведя. Куда он ходил каждую ночь, я не знаю до настоящего времени, но я ясно слышал его потрескивания по сучкам. Частенько он на минуту останавливался в пути и чуть ли не перед самым нашим крыльцом, которое выходило прямо в лес. Словно зверь раздумывал каждый раз: зайти-ли проведать нас, или лучше оставить еще до времени… Когда он шел, потрескивая, Лыско только вылезал из-под кровати моей с тревогою; но, когда тот останавливался, пес начинал ворчать и с таким выражением, что я брался за ружье и посматривал на окна. Но медведь проходил, и мы снова укладывались, как ни в чем не бывало. В конце концов мы так привыкли к этим посещениям, что уже не обращали на них внимания. Да и некогда было особенно думать о них: летом дни такие долгие на севере, притом было столько работы, что рад добраться до кровати.
Однажды является ко мне Савва с внучкою, чем-то озабоченный. Я угощаю его водкой, но он отказывается; угощаю чаем — не пьет.
— Что такое, старик, — спрашиваю я его, — что у тебя за горе?
— Горе и есть, — отвечает он задумчиво, — надо бы вот карасей ловить на озере, — теперь самый ход, — а один не смею. Тоскливо как-то одному ночью на озере да и работы много.
— Возьми меня, — говорю ему, давно уж сам подумывая назваться к нему на рыбную ловлю.
Старик даже встрепенулся от радости.
— Только, — говорит, — возьми с собой на случай свою винтовку.
— Зачем? — спрашиваю; но старик не ответил мне при внучке.
— И Лыска, собаку свою, оставь в комнате: какая уж ловля с собакой!
Мне не хотелось Лыска оставлять в доме, чтобы он без меня как-нибудь не поссорился с ночным посетителем, но старик утешил меня, говоря, что собака и одна прекрасно ночует.
Я послушался старика и к этому же вечеру стал собираться в ночную поездку.
Внучка нам настряпала брусничных пирожков; я захватил с собою фляжку крепкой водки, свой дорожный чайник, сковородку для карася; старик наложил полный нос своего челнока сетей, и мы отправились в дорогу.
С грустью провожала нас девушка с Лыском, который даже повизгивал, видя, что я отправляюсь с ружьем на охоту. Но промелькнул мыс один, — и ни домика, ни белого чума с знакомою детскою фигуркою; мы одни на просторе тихой реки, обрамленной темным хвойным лесом.
Люблю я северные реки, тихие, молчаливые, неизвестные в своем просторе, что ни плесо, то открытие, что ни изгиб реки, заворот, — островок какой, все новой таинственно словно тут не бывал еще человек, не оставил еще следа по себе, даже старого забытого кострища. Вода и лес, темный молчаливый лес с громадными кедрами, соснами и елями, которые кое-где нависли над рекой и готовы упасть в ее воды. И вдруг за поворотом веселый желтый бережок, возвышенный, с веселым чистым, ясным сосновым лесом. Сосна к сосне, как свечи восковые; желтые вершины высоко, высоко и шумят, как будто вечно шепчутся, а внизу на земле не трава, не земля, а белый мох, как ковер какой, одевший землю; и кажется, нет тут только человека для поселения, чтобы в воду эту тихую гляделась деревушка…
Так бы и поселился здесь с кем-нибудь, так бы и жил, ни о чем не думая… Проедешь этот лес, как будто нарочно выглянувший из темного необозримого пространства, и снова темная ель, кедры пушистые, поваленные уродливые деревья. Только рябчик разве запоет где близко, сидя на дереве, запоет песню свою короткую, как будто обрадовавшись, что слышит человека. И снова тишина и покой, снова река и берега ее лесистые, безмолвные, и так на сотни, на тысячи верст.
Но мы не долго плыли этой рекой, верховья которой еще неизвестны географу: старик неожиданно пристал к низкому берегу, где я заметил следы человека. Это был маленький березовый балаган с кольями, воткнутыми в песчаный каменистый берег; рядом с ним следы огня и срубленное дерево, которое, как срубил его несколько лет назад старик, так и лежало тут обугленное немного от места разруба.
— Тут мы поедим, — заметил старик и стал настругивать палочку, чтобы зажечь дерево и приготовить пищу.
Скоро показался дымок, вспыхнул огонь, и дерево загорелось весело, ярко, как горело уже не один раз в минуты посещения деда.
Этот берег, река и огонь представляли красивейшее зрелище, и я залюбовался на минуту; но старик не обращал ни на что внимания, мерно продолжал свою работу, то расстилая для сиденья ветки, то приготовляя немудрое кушанье из вяленой на солнце рыбы.