воды: из всех русских писателей лишь Владимир Арсеньев бывал в здешних краях добровольно, да и то лишь потому, что желал обеспечить достойную старость герою своего романа «Дерсу».
Арсеньев слыл культурным человеком, оставившим после своей смерти краеведческий музей имени себя. А вот в 30-е годы 20-го века городу В. временно перестанет везти с культурой: например, в Магадан интеллигенцию будут свозить целыми трюмами, в то время как город В приличные люди станут посещать исключительно транзитом, делая пересадку из вагонов-скотовозов в пассажирские трюма пятого класса. Так что с Мандельштамом, действительно, городу выпала козырная карта. Поэт, угодивший в город В., просто не дождался навигации на Колыму.
Его могилу вам покажут с точностью до шести-семи квадратных километров.
А моей могилы здесь не будет.
Я уже почти собрала манатки.
Я уже ложусь на крыло.
Я уже заполняю резюме.
В Мск, в Мск.
Как много в этом.
Оказывается, руки совсем необязательно отклячивать назад, как это делают многие птицы. Достаточно просто распрямить и напрячь кисти, чтобы легко маневрировать.
В городе В. — плюс 10 со штормовым ветром. Продавщица в нашем гастрономе на Крыгина сказала: «Всё, лета не будет». Почему это, спрашиваю. «ПОТОМУ ЧТО МЫШИ В МАГАЗИН ПОЛЕЗЛИ. ТОЛПАМИ, ТОЛПАМИ!»
Ужаснувшись, полетела домой, забыв взять сдачу и купленную пачку сигарет. Вернулась с половины дороги за деньгами и сигаретами, и домой добралась совершенно мокрая и продрогшая. В городе В. зонты невозможны так же, как панамы на станции Кренкеля.
Дулю Вам, продавщица. Лето не просто будет: оно не кончится. Во всяком случае, пока здесь я. А улетать мне отсюда аж в декабре.
Или вообще в январе.
Крен на левое крыло, мигает левый поворотник, под хвостом остается Белый Дом — высотка краевой администрации (говорят, здание стоит как раз над тектоническим разломом: случись что, провалится прямо в ад, где уже много таких зданий, ведь черти сами ничего не строят, а пользуются готовеньким. Мало того: — гораздо ближе, чем ад, под фундаментом Зуба мудрости расположено подземное сточное озеро, Историческая Канализация города В., тонны выдержанного временем дерьма, не успевшего, впрочем, превратиться в полезное ископаемое. Так что в случае провала в ад местная администрация попутно искупается в фекалиях и, уж не знаю, почему, но меня этот факт не слишком огорчает).
Резко снижаюсь: прямо по клюву — краеведческий музей, в котором когда-то работала художником Ласточкина. В ее обязанности входило рисовать текстовые таблички для новых экспозиций, а потом ей надоело, и она вернулась в пароходство. В музее живут поеденные молью трупы местных животных-эндемиков. Замершие в заданных таксидермистом позах, амурский тигр и дальневосточный леопард делают вид, что не замечают маленькую антилопу-кабаргу. Вся эта композиция сильно напоминает иллюстрацию с обложки «Сторожевой башни», утверждающей, что в Стране, Где Нет Места Печали, волк и агнец будут утолять жажду из одного ручья.
У Ласточкиной есть замечательный бронзовый колокол. Она недавно свистнула его с бывшего турецкого парохода. Еще, говорит, там остался очень клёвый ларь для муки: дубовый с медными ручками и оковкой. Мы с ней долго думали, как бы свистнуть и его тоже, да так и не придумали. Жалко.
К Ласточкиной я летала вместе с Банценом, чтоб не страшно было назад. Банцен в гостях жрал зельц на белом ковре. И колокол я у Ласточкиной всё-таки выхарила на время. «Зачем, тебе,— говорю, — колокол, Ласточкина? Ты же в рейс уходишь. Вот вернёшься через два месяца, я его тебе отдам». Ласточкина согласилась, что это действительно глупость: держать в пустой квартире такой красивый колокол, в который нужно звонить каждый день.
Когда возвращались домой в 4 ночи, колокол гудел у меня в рюкзаке на весь Эгершельд. Летела медленно и печально, как бубонная чума.
Банцен смеялся.
Я понимаю его с полуслова. Даже с полувзгляда. Ему не приходится повторять мне чего-то дважды. Ему ужасно повезло со мной, потому что я попалась очень сообразительная. Стоит ему посмотреть на дверь, как я встаю, прищелкиваюсь карабином к его ошейнику и послушно вылетаю на высерки. На высерках мы обычно проводим час, если ночь, или два, если день. Иногда бывает больше, иногда меньше, когда, например, ему жарко.
На высерках мы чаще всего гуляем пешком. Я люблю море, а Банцен не любит, поэтому мы ходим вдоль, не залезая вовнутрь. Эти хождения тоже входят в программу высерок. Вдоль моря валяется много интересных вещей: дохлая морская капуста и бутылки с записками или без. Мы все это нюхаем и делаем свои выводы. Иногда нам попадаются смятые продолговатые предметы из мягкого латекса. Они называются «фу». Мы стараемся не наступать на фу.
На высерках встречаются разные друзья со своими друзьями. Чем крупнее друг, тем меньше вероятность, что я подружусь с его другом. Банцен придерживается той точки зрения, что всех крупных друзей надо немедленно кусать и грызть, чтобы остаться единственным в мире крупным другом. Это тот самый вопрос, в котором мы с ним немного расходимся во взглядах. Он это знает, но каждый раз, будучи отцепленным от горла другого крупного друга, укоризненно говорит: «если бы не ты, я бы его». Кто бы спорил. Во время таких диалогов друг поверженного друга обычно прыгает вокруг и не знает, как теперь жить. Мы быстро уходим, чтобы к нам не успели обратиться за советом. Зная, какие мы плохие советчики, на морские высерки перестали выходить овчарки со своими пограничниками.
Хотя Банцен не трогает женских собак, а трогает только мужских, я на всякий случай опасаюсь за любых. Поэтому мои любимые высерки — ночные, когда все суки попрятались в окнах отдельных квартир. Банцен не менее охотно, чем в день, выводит меня в ночь. Наша ночная задача — обоссать как можно больше кустов, заборов, деревьев, машин, углов и фонарных столбов. Я уважаю Банцена за его ювелирное умение экономно расходовать ссаку, чтобы её хватило на всю округу, я бы так не смогла. Банцен знает, какое впечатление производит на меня его мастерство, и благодушно демонстрирует мне высокий класс в самых труднодоступных местах.
А по утрам он ест овсянку. От классического порриджа моя овсянка отличается тем, что готовлю я её с огромной любовью, а под конец вбиваю в кашу два сваренных всмятку яйца и капаю толстую каплю рыбьего жира. От этого каша начинает пахнуть так вкусно, что мне немного завидно, но я не посягаю, потому что всё лучшее — тому, кто считает меня лучшим другом, два раза в день выводит на высерки, учит угадывать мысли с полувзгляда и любит жизнь просто за то, что в ней есть я.
…Кстати, пыталась летать вверх ногами. Ничего не получилось, только кровь из носа пошла.
Любимая моя мечта, кроме улететь отсюда, это как будто иду я вечером через Лесное кладбище на 14-м километре и вижу подъезжающую машину, а из неё выходят три мужчины в коже и с чемоданом. Меня пока не замечают, а я сильно опасаюсь и прыгаю в незаполненную покойником яму, и затаиваюсь на дне. По глинистым стенам сочится вода, на дне — обрывки травы и газеты, по бокам — белые корни, похожие на остатки людей. А я сижу и слышу, как эти, в коже, проходят совсем близко, останавливаются в трёх шагах и начинают шурудить. Я слышу фразу: «помоги, блядь, тяжёлая» и звук металла об металл. А мне страшно до ужаса, потому что если они меня обнаружат, то мне, конечно, капец. И в могиле сидеть мне тоже неприятно, но что поделаешь — такая уж у меня мечта.
А потом я снова слышу металл об металл, и они уходят. Так быстро, что я даже не успеваю с ужасом представить, как кто-нибудь из них останавливается и ссыт на меня сверху. Потом звук двигателя — негромко — хорошая машина какая-то, но я никогда не запоминаю её бренд и модель, помню только звук и цвет — она тихая и тёмная. Они уезжают, а я еще сижу в могиле сколько-то, потом выползаю, вся в глине, но, слава Богу, не с обоссанной башкой, и сразу к той оградке, где они шурудили. А уже темно совсем, я не вижу толком ни хрена, и эта штука правда тяжелая, но я надуваюсь так, что чуть не лопаюсь, и делаю таки металлом об металл, и штука сдвигается, а под ней чемодан. Я его тут же открываю и нащупываю два пистолета, они сверху, а дальше — баблосы в пачках. Целый чемодан баблосов, очень хорошо.
А потом я прусь с этим чемоданом вниз к трассе, и два раза падаю, потому что скользко — не знаю, дождь, что ли, прошел до этого. И тут внезапно понимаю, что с чемоданом я привлеку внимание и вызову подозрение, поэтому залезаю в кювет и начинаю распихивать пачки в трусы, под майку, а в куртке у меня такие карманы, если пойду через кладбище вечером, то обязательно в этой куртке — баблосов много влезло. Еще, правда, осталось дофигища, но я нахожу в канаве расколотый арбуз, выгребаю из него мякоть и набиваю баблосами, и еще две пачки в руке, не знаю уже, куда их деть, так и иду с баблосами в руках как дура, а чемодан с пистолетами в кювете остался, нахрен мне пистолеты.
А домой я прихожу к утру, потому что иду пешком по берегу моря, а не по трассе, потому что баба с арбузом ночью за городом — это просто кошмар какой сюр, хотя, конечно, баба с арбузом ночью на пляже — тоже не слишком reality, но выбор у меня небольшой, ведь тачку поймать я не могу — меня же запомнят, с арбузом и двумя пачками хороших баблосов в руке.
И вот я прихожу домой и начинаю считать, на сколько опустила бандитов, прямо в коридоре вытаскиваю из трусов и из-под майки пачки, потом из карманов куртки, потом сажусь на пол и тут моя мечта всякий раз покидает меня, потому что я до сих пор не решила, сколько денег мне надо, чтобы перестать о них думать, и соответствует ли это количество объему задрипанного чемодана с доисторическими медными углами, который я, обменяв на расколотый арбуз, бросила валяться в кювете за оградой Лесного кладбища на 14-м километре, хотя, кажется, все это происходило в районе остановки «Перевал», кладбище долго тянется вдоль трассы, и я боюсь, что уже никогда не найду то место, где мне чуть не нассали на голову, но мне опять, как обычно, невероятно повезло.
Возвращаясь с Банценовых высерок, встретила бомжиху. Она несла в руках новенькую швейную машинку.
— Извините, сегодня воскресенье или понедельник? – спросила она у Банцена.
— Воскресенье, — ответила я.
— Но вечер уже, да? – уточнила она, всё так же обращаясь к собаке.
— Да, говорю, — часов девять.
— Лето скоро, — кивнула она Банцену и пошла шить сарафаны и платья из ситца.
Я научилась разворачиваться в воздухе, не размахивая пальцами.
Летали с ним всю ночь, а в голове пел хор мышей и гремели сольные партии Бенедикта:
Хор Мышей:
— Тише, тише, Мыши, тише, тише, Мыши!
Слышите, как жалобно поёт…