Я написала, что нечаянно стерла ее отовсюду, где она хранилась, и что покрасила пол в квартире и уехала из города в другую страну, но уже вернулась.
Он написал, что сейчас вышлет повесть второй раз.
Я заболела на две недели высокой температурой и врала, что не могу читать с экрана монитора.
Он написал: «И чего мы тупим?»
Я написала, что у меня полопались глазные аорты и я не могу читать с экрана монитора.
Он написал, что я напрасно боюсь его обидеть, если повесть мне не понравилась, в конце концов, мы старые друзья и вообще, литература — дело вкуса и не главное.
Я обрадовалась и написала, что повесть вообще хорошая, но вот если бы он убрал оттуда процентов 70 матерщинных слов, то оставшиеся 30 уже бы не так сильно мешали воспринимать сюжет и прочую фабулу. «Понимаешь, — написала я, — я тоже уважаю эти слова, но даже мне показалось, что у тебя их сильно много».
Еще я написала, что байка, вшитая в тело повести, была слышана мною много раз в виде отдельного файла, и что неплохо было бы её оттуда извлечь, так как она для повести не судьбоносна.
Он написал, что я слишком рано оборзела, чтобы учить его писать повести.
Я написала, что 'не хотела тебя обидеть, прости'.
Он написал, что я слишком хорошо о себе думаю, раз считаю себя способной его обидеть.
Я написала, что вообще ничего не думаю, потому что мне нечем.
Он написал, что вообще не спрашивал моего мнения о его повести.
Я удивилась и замолчала на неделю.
Он написал: «И долго мы будем залупаться?»
Я написала: «Еще дня два». К тому времени я уже разлупилась.
Я написала: «Привет, а я тут на работу пытаюсь устроиться, так в одно из двух мест меня уже не взяли».
Он написал: «Так тебе и надо, это тебя Бог наказал, что ты так по-свински обошлась с ближним».
Я написала: «Ты что, вообще?»
Он написал: «……, …… …! ….. ……. .. .».
Сегодня я написала: «Ты меня так выручил, ты не представляешь, а я сейчас у меня есть возможность отдать тебе долг». И еще я написала, что он замечательный человек.
Он написал через два часа: «И хотя деньги мне не очень нужны, ты их мне вышли, потому что я не привык считать себя использованным лохом». И еще написал, что я замечательная дрянь.
Вот и всё, собственно. Одного не могу понять, причем здесь литература, которая дело вкуса. И еще ужасно жалко голых гермафродитов: за всю свою жизнь я нарисовала их от силы штук восемь, и всех — в его тетрадке по древнерусской, прости меня, Господи, литературе.
..А море корячит во все стороны. В такую погоду мечтается, чтобы дом стоял под обрывом, на самом берегу, чтобы смотреть в окно и бояться, что сейчас захлестнет. Сверху, с обрыва, где мой дом, даже сильно злое море не кажется опасным. Вообще-то оно никогда не кажется опасным, даже когда находишься посредине, и его пучит, и пароход проваливается в ямы, а вокруг вырастают круглые стены из воды — до неба, а потом стена хватает пароход и забрасывает его себе на загривок, и показывает вид сверху — горы и ямы из воды, и всё равно почему-то не страшно, и только дыхание сбивается от ужасной красоты, и я смотрю на эту красоту, на все эти ямы и горы, на зелёный с переходом в черноту и обратно, а потом стены становятся слишком близкими и ласковыми, и некоторые уже пытаются взять пароход на ручки, и берут, и больше не отпускают, и я кое-как отлепляюсь от лееров и ухожу в надстройку, потому что очень сильно хочется блевать таким образом, чтобы не попало на свитер.
Кто-то живёт рядом с Морским кладбищем. Перпендикулярно ему и чуть ниже идёт трасса. Говорят, портреты покойников, отражая свет автомобильных фар, по ночам бросают блики на стены квартир.
Кто-то живёт недалеко от Спортивной набережной и ночи напролёт с отвращением к человечеству слушает караоке.
Кто-то живёт вблизи продуктовых рынков, и пахнущий шаурмой ветер забрасывает в окна этих людей масляные бумажки.
Я живу рядом с морем и с родиной по соседству.
Говорят, в хозяйстве сгодится все. Не знаю, не знаю. Например, генератор на 1,2 киловатта — стоит в самом углу подвала — мне не нужен. И вот эти железочки, назначения которых я даже не усвоила, мне тем более не нужны. А пять веников? Нафига мне пять веников. Я не знаю. Ну, пять не пять — три я распределила между Веркой, Надькой и Любкой, а вот двумя питаются подвальные крысы. А четыре килограмма серебрянки? Таким количеством краски можно дважды выкрасить Морское кладбище, но я не хочу красить кладбище. Не уверена насчет веников, но серебрянкой еще долго будут пользоваться мои потомки, если, конечно, я их выведу, но выводить я их буду в Мск, а серебрянку туда не попру ни за что.
Ящик с кафелем. Остатки. Голубой такой кафель, основную часть я подарила дальним друзьям, они обклеили им дачное тубзо, и теперь там у них полная иллюзия автовокзальной уборной советского периода.
Что тут еще: ага, гвозди. Три ящика гвоздей. Во что их забивать? Ладно, пусть потомки разбираются.
Проволока какая-то.
А если бы я консервировала огурцы? Куда бы я их ставила? Некуда, некуда мне ставить огурцы.
Так почему же, спрашивается, я не возьму и не выброшу эти неведомые железки, уродский кафель и всё остальное, которое только занимает место?
Не могу. Потому что весь перечисленный хлам и еще две полки справа — это моя Родина. А снести Родину на помойку — это же какой нужно быть сволочью.
Когда я только что поселилась в этом доме, то сразу начала скупать Отечество. Дом — трехэтажный, с одним подъездом. Квартир в нем мало. Рядом стоят еще три таких же уютных манюни, отделенные от остального мира казенной громадиной Охранного Пункта Родины (ОКПП города В.). По ночам оттуда лают, и я с приятностью думаю о том, что пограничные собаки никогда не спят.
Прямая выгода от такого соседства — в прожекторах на запретной территории. Они освещают весь наш квартал, и ночью не боязно лететь домой.
О второй пользе даже и говорить не надо. Топографическая близость к Охранному Пункту Родины создает ощущение полной к ней сопричастности. Что ни закат, Родина звонила мне в дверь и предлагалась обменяться на деньги. Расценки у нее были смешные. Моя Родина застряла в эпохе, запомнившейся тем, что ничего не было, но всё было задарма. И всё такую же непрактичную, её приводили ко мне поводыри в зеленой форме.
Как правило, Родина стояла на лестничной площадке за их спинами, конфузливо переминалась с ноги на ногу и ждала, когда стражи закончат торг. Если сделка не срывалась, Родина шагала ко мне в квартиру, материализуясь в виде мешка с цементом, или трёх кг горбуши, или ящика собачьих консервов, или коробки пряников, или досок, или тюка стекловаты, или Бог знает чего еще, всего и не упомнишь.
Трагизм моей ситуации заключался в том, что в большинстве случаев, несмотря на всю её дешевизну, Родина была мне не нужна. Мне её просто некуда было складывать. Если её нельзя было съесть сразу, она пропадала, а если она изначально была несъедобной, то ее ждала подвальная судьба (или, в лучшем случае, отдача в добрые руки). Что с нею делать, я не знала и, тем не менее, почти каждый раз лезла в кошелек за десяткой, полтинником или сотней — это смотря в каком объеме ее ко мне привели и смотря какая у меня на тот момент была платежеспособность. Я боялась, что еще немного, и Родина займет мою жилплощадь. Но не лазать в кошелек не могла.
Невозможно было оставаться безучастной к Родине. Всякий раз, когда она сиротски мялась на лестнице, я была не в состоянии её не удочерить: ведь если я откажусь, то она достанется кому-то другому, кто, может быть, в сто раз хуже меня. Так что пусть уж я.
Невозможно было оставаться безучастной к гололобым стражам-поводырям, томимым перманентным желанием нажраться с тоски, присущей всем охранникам, а уж охранникам самой Родины — тем более: это же какие масштабы и какая безысходность.
И находили сочувствие охранники. И почуявшая ласку Родина постепенно сужала ареал моего обитания.
А потом как-то враз все прекратилось. Видимо, Родину посадили под домашний арест.
Теперь, конечно, можно раздать барахло бедным. Но на кой ляд бедному три ящика гвоздей? Я и сама довольно бедная, но гвозди мне не нужны.
Можно сбыть генератор и стекловату за деньги. Но я не пойду на это никогда и ни при каких обстоятельствах. Я Родину не продаю. У меня, в отличие от ее стражей, тоска совсем другого уровня и свойства, а стало быть, нет объективной мотивации, извиняющей подобного рода торговлю.
Да и не мешает мне стекловата, если честно. Я же не в подвале живу.
Тётка в магазине, кладущая сиськи на кассу, младше меня на 4 года. Мать жены моего брата моложе меня на год. Через 45 дней мне будет 37.
Где-то чистит свою белую кобылу моя дантеска.
Но как восхитителен запах денег после их долгого отсутствия. Заказ малознакомого русско-израильского журнала на статью про японскую поэзию — дрянь, а приятно. При конвертации будущих шекелей в доллары, а долларов в рубли возникла математическая мысль: если за знак платят 30 коп, то слово 'хуй' стоит почти рубль.
И еще почему-то совсем некстати подумалось: вот «еврейский шпион» — как-то странно звучит. А 'израильская разведка' — очень даже ничего.
Но вы знаете, каким он парнем был?
Когда ему исполнилось год и 8 месяцев, он сочинил свою первую хокку.
Тпррррр
А-а-а пззззззз
Хэк!
Его родители и вообще вся интеллигентная образованная семья пришли в восторг, и папа побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока все сидели до утра за столом, Юрик навалил в заводной бульдозер через дверцу и уснул на полу рядом с дистанционным управлением от телевизора. Утром вся семья, наткнувшись на бульдозер и случайно включенный Юриком порноканал, пришла в восторг во второй раз, и папа снова побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока он бегал, Юрик сочинил вторую свою хокку:
Ыыыыы
Дай-дай-дай-дай-дай-дай
Агуп, агуп, ы
и только что вернувшийся из магазина папа побежал туда снова, чтобы всего было впрок.
Третью хокку Юрика специалисты считают танкой. Когда вся семья уселась за стол разговаривать о японской поэзии и смотреть сквозь фужеры с запивашками на люстру, Юрик, катаясь на вчерашнем бульдозере, продекламировал пятистишье, посвященное матери.
Пекака быст ай-яй-яй
Ука, ука! Быыыыыф,
Быыыыыф биби.