села в кресло в шляпе, как на станции железной дороги, точно ожидая поезда.
Было уже двенадцать часов вечера, когда нам пришли сказать, что нашлись еще комнаты, где мы могли пока переночевать. Все мы были настолько измучены, что эта необычайная неприветливая обстановка, приезд без всяких удобств, отсутствие заранее приготовленного для нас помещения - ничего нас не удивляло. Мы точно превратились в автоматов и делали, что нам говорят, не попробовав даже поискать другой гостиницы, мы точно плыли по течению, не зная, куда идем.
Спустя несколько дней мы прочли в газетах, что в Строгановском музее в Москве брошена была бомба, принесшая большой вред. Это было для нас последним ударом, этого мы не предвидели. Я стала опасаться того же для своего музея. Если не могли охранить казенный музей в Москве, то чего же было ожидать в Смоленске после того, что сам губернатор не ручался ни за что. Если в Москве казенное учреждение не могло быть ограждено от такого безобразия, то чего же ожидать в маленьком провинциальном городе без охраны и войска? Я немедленно написала Барщевскому письмо, чтобы он тотчас же уложил все самое ценное в ящики и послал в Париж ко мне, в музее оставил бы только грубые деревянные доски, сани, экипажи, грубую утварь - все, что не составило бы интереса для громил. С подобными указаниями я послала в Смоленск и Лидина, прося его помочь Барщевскому. Не могу сказать, что я пережила за это время, каждую минуту ожидая из Смоленска каких-нибудь дурных известий. Когда, наконец, вещи приехали в Париж благополучно, нервы не выдержали, вся надсада, в какой я провела последние два месяца, выразилась в сильнейшей нервной болезни, заглушившей все душевные страдания и продержавшей меня между жизнью и смертью в постели два месяца, в полном нравственном отупении.
Когда я стала немного поправляться, доктора потребовали, чтобы я поехала в теплый климат. Ехать далеко мне не хотелось, и мы выбрали Сан-Ремо. Поселившись на берегу Средиземного моря, в тихом спокойном месте, где проживают большей частью семейные люди, где нет ни игорного дома, ни модных гуляний, где одна только природа привлекает людей, я стала быстро оправляться ь под лучами живительного мартовского солнца, набираться сил и возвращаться к жизни…
Мы все время были в переписке с нашими друзьями и знали все, что делается в России. Несмотря на чудный климат и природу, мы болели за родину, с нетерпением ожидая известий, и с волнением распечатывали письма из Талашкина и Смоленска. Ничто не мо/ло отвлечь нас от всего того, что переживала теперь Россия.
Между тем с новыми силами стала возрождаться и энергия, стали оживать заветные мечты - заняться эмалью и снова погрузиться в искусство, оставив свою общественную деятельность, которая дала мне столько разочарований и огорчений…
Я твердо решила по возвращении в Париж заняться эмалевым делом. Но для этого необходимо было иметь хорошую удобную мастерскую и вообще устроиться не в гостинице. Нам удалось по возвращении из Сан-Ремо приобрести за довольно сходную цену дом у одной американки, покинувшей Париж. Надо было жить экономно, так как грозила неизвестность - переворот мог принести большие сюрпризы. Бумаги наши страшно падали, и во Франции паника была ужасная, ведь все самые маленькие рантье держали ценности в русских бумагах. К нам не раз обращались о вопросом, что мы думаем о положении дел в России. А что мы могли думать, когда мы сами потеряли огромные деньги, продавая бумаги?
Когда по возвращении в Париж нам удалось купить дом и устроиться по-настоящему, то я совсем приободрилась, почувствовав себя снова 'дома', и с новой энергией принялась за работу. Мне не хватало дня, я проводила за работой по восемь-десять часов, не сходя с места, увлекаясь делом и не чувствуя утомления. Все меня радовало, все доставляло удовольствие - и моя мастерская, и уютная домашняя обстановка. И только где-то глубоко в душе какая-то тупая боль напоминала о далекой родине, переживающей тяжелую болезнь. Издалека, страдающая, она была мне еще дороже. Днем кипучие занятия, напряженный труд отвлекали меня от тяжелых дум, но зато поздно вечером, в бессонные ночи мысли снова возвращались на родину, вспоминались любимые места; уголки родного Талашкина, старый дом; весь оживленный, многолюдный мирок Фленова, оставленные старые люди; любимые животные - и сердце ныло по старому, тревога закрадывалась в сердце: устоит ли все это? Придется ли снова увидеть? Или не сегодня-завтра придет известие, что старый дом сожгли, старое гнездо разорено, конский завод разграблен, лошади искалечены… Ведь все, что мы читали в газетах, было далеко не утешительно, иногда ужасно. Мы читали о погромах, поджогах, все культурное исчезало с лица земли родной, разрушались создания человеческого духа… Все это отзывалось у нас в душе страшной болью, мы постоянно жили под гнетущим ожиданием получить известие из Талашкина, что и оно сметено… Дрожа за участь всего живого, за несчастных животных, которых мы воспитывали, мы приказала нашему кучеру перевезти в Германию партию молодых лошадей из конского завода и там распродать. Моих же самых любимых трех лошадей я велела привезти в Париж, не желая вдруг узнать, что они искалечены, что вырваны у них языки, как это случилось в некоторых имениях.
Итак, понемногу и любимые собаки, и заветные вещицы, памятные предметы, портреты - все это перекочевало в Париж. Мой дом на улице Октав Фелье сразу наполнился предметами, напоминающими Россию, создалась домашняя обстановка, точно мы уже давно жили там, а сложившаяся жизнь дала полную иллюзию, как будто мы живем у себя в деревне. К тому же дом наш был построен на совершенно новом, почти пустынном участке, отстоявшем в десяти минутах ходьбы от Булонского леса. Кругом еще не было домов, со всех сторон видна была зелень. Земля эта принадлежала графу Франквиллю, ярому клерикалу, принимавшему у себя священников, идя вразрез с политикой правительства. Чтобы обессилить его как- нибудь, так как граф Франквилль представлял крупного владельца, ему на эту землю были наложены такие огромные налоги, которые его совершенно разорили. Он решил в конце концов разбить ее на участки, провести улицы и распродать для постройки. Когда я поселилась рядом, еще не было ни одной постройки и против наших окон тянулись пустынные улицы, заборы, среди них виднелись остатки парка, с одной стороны липовые аллеи, с другой - здания оранжерей и масса фруктовых деревьев. Через несколько лет все это исчезло, но тогда картина была прелестная, это была настоящая деревня. Весной благоухала сирень, и даже пели соловьи…
Заехавши однажды к Лалику, моему старинному знакомому, известному ювелиру, я сказала ему, что работаю над эмалью, просила его взять меня к себе в учение, забыть, что я его постоянная покупательница, светская женщина, и верить, что я готова как мастеровой исполнять все, что он скажет. Он сперва стал отказываться, но потом пожелал видеть образцы моей работы. Со мной был Лидии, и я поручила ему съездить домой и привезти две-три вещицы, сделанные еще в России. Увидавши мои опыты, Лалик долго молча осматривал каждую вещь и наконец сказал, что мне учиться решительно нечему и если бы я стала учиться у него, то только потеряла бы свою индивидуальность - самое дорогое для художника. Потом посоветовал продолжать хорошенько работать в моей мастерской, а затем выставить всю мою работу на одной из предстоящих выставок. Его неожиданная похвала очень меня ободрила. Я никак не думала, что уже достигла чего-нибудь. До сих пор я не доверяла себе. Его слова открыли мне глаза.
Прежде чем начать работать, я объехала все те места, где можно что-нибудь найти в продаже, но оказалось, что таких мест очень мало. Эмалевое дело во Франции совершенно упало. Эмаль еще применяют ювелиры, но в небольшом количестве, и притом они употребляют прозрачную эмаль двух-трех условных цветов, опаковой же (непрозрачной) эмали положительно нигде нет. Производят эмаль те же фабриканты, которые делают хрусталь и стекло, большей частью трех-четырех цветов неодинаковой плавкости, и притом самых пошлых несуразных тонов. Изредка, чтобы угодить покупателям, составляют какой-нибудь новый тон и продают его в крошечных долях в течение целых годов. При таком положении дела мне стало совершенно ясно, что ничего нового создать нельзя, не увеличив запаса и качества красок.
Был у меня старый давнишний знакомый, художник Жакен, известный, впрочем, не столь как художник, но как неустанный искатель, с тревожным умом, который всегда производил какие-то опыты, исследования. Чего-чего только он в своей жизни не переделал… Когда он занимался живописью, то, несмотря на достигнутые результаты, не мог удовлетвориться масляными красками и добивался старинного писания воском, искал особых матовых красок, потом занимался гравюрой, тоже стараясь восстановить старинный